Исход (часть 1)
Шрифт:
— Вот чушь, — весело вмешался Глушов, поправляя поясной ремень. — Пожалуй, не от доброй жизни.
— Шепчутся, сам, мол, Семен Заречный. Кто это такой, так и не удалось выяснить.
— Тоже сплошная чепуха, — опять перебил Глушов. — Надо же упомнить! Удивительно! Здесь в тридцатых годах чекист работал — Сеня Заречный. Он и родом недалеко от Ржанска — колышковский. Тут, в лесах, сроду неспокойно, ну и вообще это целая поэма. Заречный тут несколько банд накрыл, никому житья не давали. А потом колхозы — кулацкий сынок тут один крепенько погулял. Ну, вот и началось у них. Увез этот бандит у Заречного невесту, чуть ли не из-под венца, ну и вот бандой измывались над нею. Заречный на ноги все поставил, добрался до самого логова, здесь где-то в этих лесах, день и ночь не давал передышки. Тут уж ясно, дело не только в невесте,
Дичок Алешка зубы скалит: «Ну, Сема, ладно, баба ведь просит, родня мы теперь с тобой. Что тебе? Не видел ничего, и все. Ошибка, мол, зачем заходил».
Дрогнула у парня душа, не совладал с собою. Сразу двоих и уложил. Вернулся в город, документы, оружие на стол. «Судите, говорит, не коммунист я — зверь. Беременную убил».
Глушов встал и, разминаясь, ступил туда-обратно; недовольный теснотой, поморщившись, сел опять.
— Чем же все кончилось?
— В тридцать пятом второй срыв у него был, у Заречного. Судили. Говорят, расстреляли, приговор утвердили в Москве, что-то серьезное очень вышло. Видишь вот, а в народе-то память жива. Так и слышно — Семен Заречный?
— Говорят так. Только, мол, имя другое принял — Трофим.
— Интересную вы историю рассказали, Михаил Савельевич.
— Дела, — сказал Трофимов, задумываясь.
Глушов подошел, засмеялся:
— Хорошо. Мирская молва зря не зашумит.
— Не очень-то приятно щеголять в чужой шкуре, — усмехнулся и Трофимов, подходя к окну и пытаясь увидеть через запотевшее с потеками стекло старую березу у землянки: он всегда глядел на нее из окна, привык незаметно, и старая береза стала чем-то своим, необходимым и успокаивающим.
— Ничего, — опять деланно, бодро и чуть запоздало сказал Глушов. — Когда народ прикажет быть героем, помнишь… как это дальше?
— У нас героем становится любой, — весело отозвался Батурин, тщательно протиравший бритву и с любопытством следивший за разговорившимся Глушовым. «А ведь он глуп. Ей-богу, он глуп, наш дорогой Михаил Савельевич, хотя, впрочем, в его словах есть зернышко. И он, конечно, не глуп. Просто он тебе не нравится. Бывает так, увидишь человека впервые, и он уже не нравится. Кажется, одна причина: он везде старается поспеть. И болезненно не переносит, чтобы его обходили, а за это его не любят другие, нашего…»
Батурин поймал себя на мысли, что думает о Глушове всегда вот так: «наш дорогой…», и попытался понять, откуда ирония к незнакомому почти человеку, уже немолодому, и не мог этого понять в себе и объяснить, и даже то, что Глушов говорил о героизме в общем-то правильные вещи, раздражало и задевало его.
Глушов, чувствуя на себе взгляд блестящих, внимательных глаз Батурина, заворочался, усаживаясь удобнее и всем своим видом показывая, что устраивается надолго и не намерен обращать внимания на глупые шутки, а намерен серьезно, обстоятельно продумать с командиром (без посторонних) предстоящий день.
— Скажи, Батурин, — неожиданно услышал он голос Трофимова, — ты когда-нибудь видел товарища Сталина?
— Случалось видеть, — ответил Батурин тотчас, не успев удивиться неожиданности вопроса. — А что?
— Ну и каков он?
— Гораздо меньше ростом, чем принято считать.
— В каком смысле?
— В простом, биологическом.
— А-а, — протянул Глушов с легким смущением.
— В самом деле, Батурин, расскажи, как ты его видел, каким? — попросил снова
Он попросил об этом ради присутствующего тут Глушова и тут же пожалел. Было много дел, а разговор мог затянуться. И вообще, какое ему дело до отношений Глушова с Батуриным? Сами прекрасно разберутся, придет время, а ему и без того хватит хлопот. Интересно, почему Глушов отмалчивается, старается не замечать. И почему это его тревожит, или важно? Чепуха. Как раз ему самому Глушов начинает нравиться. Все перевернулось в мире, а он, как ни в чем не бывало, продолжает свое, своей постоянностью он успокаивает. Сознательно он так поступает или нет — не важно, пусть сознательно, значит, еще хитрее, чем о нем думают, и нужнее. В любую свободную минуту — беседы, сводки, лекции; словно по-прежнему, он каждое утро встает, бреется, завтракает, бегло взглянув в зеркало, идет на работу в привычный кабинет. Тут поневоле позавидуешь такой детской ясности духа и убеждения, уверенности в своей необходимости на земле; задумавшись об этом, невольно начинаешь и себя оглядывать со стороны.
И сейчас Трофимов меньше вслушивался в слова Батурина, а больше наблюдал за Глушовым, за его жестами, за лицом; Трофимов сидел в углу землянки, спина чувствовала стужу и сырость земли за тонкими березовыми жердями, за зиму набрякшими сыростью; собственно, ему безразлично, каков он с виду, Сталин, и какое у него лицо, и как он ходит, и что любит — трубку или папиросы, водку или красное вино. А вот то, что он есть — Сталин, делало его, Трофимова, более уверенным и спокойным, и хотя он не мог этого объяснить и понять по-настоящему глубоко, он знал, что это именно так; вероятно, он действительно был слабым человеком, как однажды сказал Глушов, но он, Трофимов, чувствовал себя сильнее благодаря невидимому присутствию Сталина во всем, в большом и малом; это было больше, чем просто человек, с ним связывались своя земля, мать, детство, возможность своей жизни и своей смерти; было о ком думать, на кого надеяться и равняться. И Трофимов опять поймал себя на том, что думает о товарище Сталине, как о чем-то вечном, непреходящем, и у него от чувства бесконечности в груди стоял острый холодок; все правильно, сказал он себе, есть люди и люди, и когда на свете живет Сталин — легче и свободнее дышать, и как-то безопаснее в мире.
— Сталин — прежде всего идея, — говорил в это время Батурин. — Никто из нас не знает его характера, привычек, о чем он думает в бессонную ночь, а вряд ли ему сладко спится. О чем он вспоминает, как все видит впереди? Но все мы знаем, что он выражает собой огромную и самую справедливую и близкую людям идею.
— Слишком абстрактно, — сказал Глушов. — Любой человек, как высоко ни стой, остается человеком, со всем заложенным в нем матушкой-природой.
— Вульгарный социологизм, дорогой Михаил Савельевич, — усмехнулся Батурин. — Изменение характера человека пропорционально высоте его положения и его ответственности перед людьми. Конечно, по-разному.
— Чушь, чушь! — сердито сказал Глушов. — Пример тому — Ленин и товарищ Сталин.
— Да, конечно, — как-то поспешно согласился Батурин. — Не забывайте лишь, дорогой Михаил Савельевич, гениальных людей в истории раз-два, и обчелся. А мы говорим о тех, каких большинство, вот таких, например, как мы с вами. Будь я на очень высоком посту, у меня обязательно бы характер испортился, во мне всегда наблюдались деспотические замашки. Например, в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет мне страстно хотелось всеми командовать, в том числе и отцом с матерью. И так, чтобы беспрекословно. Правда, потом прошло, когда и в самом деле стал командовать людьми и узнал практически эту область. Ну, а вы тем более, Михаил Савельевич, — совершенно неожиданно сказал Батурин.
— Позвольте, почему же я «тем более»? — с нарочитой прямотой, исключающей обиду, спросил Глушов, он был задет, и оба почувствовали это.
Трофимов засмеялся.
— А вы, Батурин, старайтесь шутить интереснее. Ладно, будет вам, — сказал он. — У вас спор не по существу.
— По существу, — весело сказал Батурин. — Михаилу Савельевичу хочется всем доказать свою незаурядность. Шучу, шучу, — тут же добавил он.
— Хватит вам, в самом деле, — опять сказал Трофимов. — Давайте о другом. Вот уже месяц, как пошли слухи о каком-то новом партизанском отряде. Мы должны выяснить, меня удивляет, почему они не ищут с нами контактов.
Он тебя не любит(?)
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Красная королева
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
