Искатели
Шрифт:
Почему так трудно и болезненно переживает добродушный Воронько свой роман с Верой Сорокиной? Откуда появилась в Майе Устиновой эта не свойственная ей замкнутость? Какай тайная забота последнее время гложет Кузьмича?
Раньше рядовой коммунист Борисов мог посочувствовать Ванюшкину, которому никак не удавалось получить комнату; и вот уже год он жил с молодой женой врозь по общежитиям. Теперь секретарь партбюро Борисов обязан был действовать.
Уборщица тетя Нюша, седенькая, с больными ногами в толстых красных шерстяных чулках, рассказала Борисову:
— Утречком тащусь я на работу — дождь как из ведра. Едет мимо наш Потапенко. Развалился барином
Какие бы верные слова он ни сказал тете Нюше, он чувствовал себя в долгу перед ней. И то, что он вынужден был порой отвечать словами там, где требовалось дело, — мучило его.
Несмотря на все это, несмотря на неприятности, которые доставлял Долгин, на свое неумение разобраться до конца в человеческой психологии, Борисов замечал, что ему все больше нравится партийная работа. Она заставляла его подтягиваться. Он был уже не только коммунист, он был руководитель, и постоянное чувство ответственности заставляло его следить за собою, бороться со своими слабостями, освобождаясь в этой борьбе от многого, что раньше мешало ему.
Глубже изучая людей, он ставил себе все более сложные задачи. Взять хотя бы Андрея Лобанова. В стремительном росте его характера Борисов давно ощущал какую-то тревожную односторонность. Правда, до сих пор его беспокойство вызывалось случайными, не связанными единой мыслью наблюдениями.
Борисов замечал, что ему за последние месяцы как-то не хочется говорить с Лобановым ни о чем, кроме как о работе. А ведь Лобанов особенно дружил именно с ним — Борисовым.
Память подсказывала и другие, казалось бы, малозначащие примеры.
Однажды весной Новиков появился в новом костюме. Вся лаборатория давно уже наслышалась про этот костюм. Все усердно нахваливали материал, покрой, фасон; сияющий Новиков обратился к проходившему мимо Лобанову, а тот сухо сказал:
— Сегодня надо ехать на станции, зря вырядились.
Он был прав. Действительно, из-за костюма командировку пришлось отложить. И все же в его правоте было что-то бездушное.
Когда же это все началось? Борисову казалось, что еще до техсовета, весной, в личной жизни Лобанова случилось что-то ожесточившее его. Затем техсовет, изнуряющая работа над локатором в одиночку усилили эту отчужденность. Лобанов отстранял от себя все, что не имело непосредственного отношения к работе. С его появлением прекращались посторонние разговоры.
Кривицкий никогда не жаловался в его присутствии на свою язву желудка, тетя Нюша, заслышав шаги Лобанова, переставала читать Борисову письмо своей племянницы с Дальнего Востока и хваталась за щетку.
Борисов честно припоминал и не мог припомнить, чтобы когда-нибудь и кабинете Лобанова запросто посидели, поболтали о жизни, о своих семейных делах. Самого Лобанова эти темы не интересовали. Или он нарочно сдерживал себя? Черствым человеком его тоже нельзя было назвать. К просьбам и нуждам сотрудников он относился внимательно, делая все, что было в его силах. А вот поди ж ты, ни у кого не возникало желания показать Лобанову фотографию своего ребенка, пригласить на именины, рассказать новый анекдот. Быт людей, составляя как бы подводное течение жизни лаборатории, обходил Лобанова стороной, и постепенно это становилось привычкой.
До сегодняшнего дня Борисов считал, что ни уважение к Лобанову, ни авторитет его не страдали от этого. Лобанов умел увлечь
Борисов лучше всех знал, как туго приходилось последние два месяца Лобанову. Он сам требовал от Лобанова собрать всю волю в кулак, не обращать внимания на толки и пересуды, не принимать к сердцу дурацкую басню в стенгазете… И вдруг в этой напряженной обстановке обрушиться на Лобанова с упреками с самой неожиданной стороны? И это предстояло сделать Борисову, человеку, в котором Лобанов видел свою ближайшую незыблемую опору.
Да и в чем упрекать, чего требовать? Чтобы он миловался со всеми, расспрашивал про детишек, когда у него мысли заняты совсем другим? Требовать у него сердечной близости к людям, — а подумал ли ты, товарищ секретарь, не будет ли это бессердечным и жестоким по отношению к Лобанову?
Подождать? Ведь это, казалось бы, не мешает самому главному — работе.
Но так ли уж не мешает? Пусть мнение ребят никак не связано с «производственной характеристикой», но разве не обидно за Андрея? Не хотят его приглашать. Не любят его — вот в чем суть. Уважают, слушают, все, что угодно, теплоты же, близости, любви — нет. Неужели ему будет скучно с такими чудесными ребятами? Не может быть, без особой уверенности твердил Борисов, пытаясь представить Андрея не за работой, а вот так, гуляющим вместе с молодежью, да еще, чего доброго, с какой-нибудь славной дивчиной под руку.
Уж на что Саша Заславский, казалось бы, влюблен в Лобанова — и тот, в сущности, смотрит на него как на чужого человека.
Мучительно обдумывая случившееся, Борисов увидел ту полосу отчуждения, которая постепенно отдаляла Лобанова от коллектива, обрекая его на одиночество, особенно неприятное теперь, когда главный инженер наконец разрешил включить конструирование локатора в лабораторный план и надо было сколачивать дружную, работоспособную группу.
Борисов предполагал в воскресенье отправиться снимать дачу, но коли такие обстоятельства, решил он, поеду с ними: свой глаз — алмаз, чужой — стекло.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Пароход покачивался на мелкой речной волне, поскрипывали сходни, принимая новых и новых гостей. Поздняя вечерняя заря окрасила алым цветом почти всегда серую, взъерошенную ветром реку, гранитную набережную, белоснежную рубку парохода. На медных поручнях, в чисто протертых стеклах иллюминаторов пылали десятки маленьких слепящих солнц. На трубы духового оркестра было больно смотреть, они словно извивались, раскаленные докрасна, в руках музыкантов.
Борисов пожалел, что поехал без жены.
— Присоединяйся к нам, холостякам, — крикнул ему Новиков. — Какие девушки! Глаза разбегаются.
Стоило ступить на борт парохода, ощутить под ногами качающуюся палубу, как сразу приблизились небо и вода, глаза невольно потянулись к лилово-прозрачной дымке залива. А по обоим расходящимся берегам, скрепленным пряжками мостов, раскинулся огромный город — карминовые волны крыш, трубы с косматыми гривами дымков, золотые острия шпилей.
Не успели отчалить, как с палубы взмыла, понеслась песня, и с этой минуты, не умолкая, кочевала она всю ночь, от борта к борту, Спускалась в каюты, даже капитанский мостик не оставила в покое.