Искры гнева (сборник)
Шрифт:
Чтобы видеть всех, кто собрался, Омельян взошёл на пригорок. И вдруг бросил взгляд на свою усадьбу. Пепелище! От хаты осталась только почерневшая боковая стена и оголённая, нацеленная в небо труба.
На улице стало совсем тихо. Люди словно окаменели.
— Жена и сын живые?
— Живые, — ответили из толпы.
И снова молчание.
— О том, что произошло здесь, в селе, и что испытал я в дороге, разговор будет, наверное, другим разом, — начал спокойно Омельян. — А сейчас, друзья, спешу вам сообщить главное: я видел Ленина, — затем подчеркнул твёрдо, — и разговаривал с ним…
Лился неторопливый,
— А какой он, Ленин? — спросил каменщик Денис Махотка.
Гарматюк задумался.
— Он необычный, — но, сообразив, что это неточное определение, Омельян добавил, выговаривая медленно: — Искренний и приветливый. Очень, очень душевный. — И, не найдя более весомого определения, сказал решительно, проникновенно: — Он — Ленин!
При этих словах Гарматюк откинул борт шинели, достал небольшой аккуратно свёрнутый лист бумаги, развернул и подал товарищам, которые стояли поблизости. Листок с изображением Владимира Ильича передавался из рук в руки, обошёл всех присутствующих, а затем снова вернулся к Гарматюку.
— …И посоветовал Ильич, — заканчивая свой рассказ, произнёс Омельян, — ехать в Харьков, где сейчас находится правительство нашей республики. Я побывал и там, получил только что вышедший закон об организации комитетов бедных крестьян и личное уполномочие на создание такого комитета в нашем селе. Вот оно. — Он показал мандат с оттиском большой круглой печати и подписью Григория Ивановича Петровского.
— Это очень важно…
— Да, нужно браться…
— А чего тянуть?.. — послышалось требовательное.
— Да, это верно, — согласился Гарматюк. — Теперь нам понятно, что нужно делать. Беднота на селе, как сказал Ленин, — неодолимая сила. Земля и её богатства навеки наши…
Когда обо всём важном было обговорено, Гарматюк сказал доверительно, с теплотой в голосе:
— Вот, друзья мои, прошло уже столько времени, а я всё ещё нахожусь под впечатлением этой встречи. Будто и сейчас слышу голос Ильича и даже чувствую тепло его руки…
— Так что ж ты, Омельян, не поделишься с нами этим теплом?
— Почему?..
— Да, почему не передашь нам? — наседал, упрекая по-дружески, Денис Махотка. — Вон ты какой…
К Омельяну потянулись десятки рук.
А улица полнилась и полнилась народом.
Гобелен
Что бы ни увидела Марьяна, всё это она могла перенести шелками, заполочью на полотно. Из-под её рук выходили на удивление красивые, искусные узоры, расшитые серебром и золотом ковры-гобелены. На гобеленах этих красовались, как живые, деревья, цветы, дивные изображения людей и птиц.
Вытканные Марьяной дорогие ковры украшали покои во дворце господ Браницких, восхищали, ласкали взор. И всегда, особенно в часы пышных приёмов, выставлялись на удивление и зависть соседей-гостей. Росла и ширилась слава о замечательном мастерстве Марьяны, и приезжали смотреть на труд её рук господа из далёких городов и окрестных поместий.
Как-то
Услышав об этом договоре между панами, Марьяна осмелилась зайти в покои и попросила самого пана Браницкого оказать ей милость: разрешить взять к Кочубею свою единственную дочь — маленькую Ярынку.
Браницкий слушал и удивлялся просьбе вышивальщицы.
— Когда продаётся борзая, — сказал пан строго и поучительно, — то не годится отдавать в придачу и щенков.
Презрительно и спокойно смотрел он, как около его ног на коврах убивалась в горе Марьяна. А потом велел гайдукам выбросить вон заплаканную женщину.
Однажды ночью Марьяна тайком собралась и с дочерью на руках убежала из фольварка. Думала пойти далеко, за реку Днестр. Там, говорили тайно дворовые, благословенный край: жизнь привольная, без панов и плетей… Но не судилась Марьяне воля. Сам пан Браницкий снарядил выезд на лов. Подобрал верных, ловких, преданных гайдуков. Ловцы выехали на лошадях. А вслед беглянке пустили гончих псов. В степи, в густых бурьянах, разыскали гайдуки Марьяну, скрутили ей верёвками руки и привезли назад на панский двор.
Двое суток стояла Марьяна на людном месте, привязанная к позорному столбу. Столб находился на перекрёстке дорог, которые тянулись с далёких сёл и хуторов. И каждый, кто проезжал или проходил мимо, имел право подойти к женщине и безнаказанно глумиться над нею. Но проклятый этот столб обходили и старые и малые. Только ветер, солнце и холод томили тело Марьяны, а единственным утешением для несчастной женщины было то, что на дорогу из села выносили маленькую Ярынку и показывали ей. Показывали издали, чтоб не увидел кто из панских приспешников. Марьяна видела поднятую вверх дочурку, ей казалось, что она даже слышит знакомые любимые слова, сама же не могла, не имела сил отвечать, стояла неподвижная, отяжелевшая, залитая слезами…
После этого Марьяну истязали плетьми. По приказу пана неизуродованными остались только руки. Они были ещё нужны.
Марьяну заперли в старую башню, возвышавшуюся над панским дворцом. Сюда же поставили простой деревянный верстак, принесли свёртки полотна, нитки и образцы узоров для вышивания.
— Четыре недели срока, — сказали Марьяне. — И вышить красиво!
Два дня лежала изуродованная женщина в тяжёлом раздумье и даже не дотрагивалась до полотен, дорогих шёлков, грезетов, отводила глаза от верстака, где стоял нарисованный портрет пани Брониславы, оправленный резьбой из серебра и белой кости. Панна сидела в кресле холёная, нежная. Пышные русые косы волнисто спадали на плечи, окутывали тонкое прозрачное лицо. Сквозь опущенные ресницы лукаво смотрели озорные глаза. Чёрный цвет одежды оттенял перламутровую нежность лица. На руках у панны резвилась пушистая белая собачка.