Искупление
Шрифт:
Я одна в другой, я одна в другой, Полюби меня, дорогой! Да не ту, что здесь, а вон ту - внутри, Посмотри в меня, посмотри!
Он не успел начать второй куплет, как раздался звонок. Явились новые гости, и, когда они, трое, вошли в комнату, в двух из них я узнал вчерашнюю парочку из кино.
– Знакомьтесь, - сказала хозяйка, - это мои милые хостинские друзья: Ася и Феликс Черновы...
Феликс Чернов! Я сразу же вспомнил озеро Селигер, палатки на берегу, плеск воды под веслами, веселый галдеж с утра и фронтовые песни по вечерам - тогда их еще пели. И Феликса Чернова - узкоглазого, веселого студента-зоолога,
Третьего, пришедшего вместе с Черновым, я знал: это был Владимир Семенович Игольников, писатель, прозаик. Мы с ним не то чтобы дружили, а издалека симпатизировали друг другу; у меня был даже его сборник с дарственной надписью.
Все трое на мгновение остановились у двери, потом Чернов сделал движение обойти всех и пожать каждому руку, но тут он увидел меня. Он сделал общий поклон и сел на свободное место. Игольников и жена Феликса тоже сели.
– Мы, кажется, пение прервали?
– сказал Игольников.
– Не сердитесь, Миша, продолжайте.
– Я всё равно сбился, - ответил Мишка не очень любезно.
– Давайте лучше перервемся и тяпнем с новоприбывшими.
Все дружно выпили; Игольников грустно сказал:
– Такова моя горькая участь. Стоит мне где-нибудь появиться, и сразу прекращаются все умные разговоры, искусства и науки разбегаются, как тараканы...
– Так это же здорово!
– сказал я.
– Вы счастливый человек, Володя. А окружающие как довольны! Легко ли вести интеллектуальные разговоры...
– Витя, вы художник, для вас интеллект не обязателен, даже вреден. А я инженер человеческих душ, мне по штату положено душу уловить, изучить и затем, используя накопленный материал, глаголом жечь сердца людей. А где её уловишь, душу-то, когда только и слышишь: "А ну, тяпнем!", "Эх, хорошо пошла!", "А не повторить ли нам?"
– Владимир Семенович, так ведь тяпнувшую душу легче улавливать.
– Это трезвому легче, а ведь я... В общем, ясно.
– Друзей у вас слишком много.
– Друзей у меня - вся Москва. Размеры этого бедствия будут видны, когда я помру. "Литературка" поместит объявление о смерти члена Литфонда В. С. Игольникова, и случится то же самое, что на похоронах великого вождя и учителя. Причем давить друг друга будут люди, знакомые между собой. Эх, жаль, увидать не придется!
– Да будет вам, Владимир Семенович!
– Что это вы, Миша, меня по отчеству титулуете? Вы не смотрите, что я толстый - я еще молодой. Отчество, знаете ли, определенные обязанности накладывает. А в наше время обязанности иметь хлопотливо, да и небезопасно. Это все, даже не понимая, нутром чуют. Поэтому и отчество у нас отмирает. Загляните ну хотя бы в Тургенева или в Достоевского: мальчишку, вчерашнего школяра, называют Аркадий Макарович, девицу семнадцати лет - Зинаида Борисовна или Петровна, а её бы по всем статьям Зиночкой звать. Вот мы здесь все вокруг сорока лет крутимся, а только меня за толстое брюхо Семенычем обзывают...
Он
Я выбрал момент, когда Чернов остался один, и подошёл к нему.
– Слушайте, Феликс, я никак не пойму, вы узнали меня или нет? Ведь мы с вами были знакомы в... дай Бог памяти...
– Вас да не узнать!
– Чернов усмехнулся.
– Мы с вами встречались в 51-м году, с августа по октябрь.
– Как это вы так сразу дату вспомнили?
– А мне её и вспоминать не надо. Я её всегда помню. В октябре 51-го меня посадили.
– Вот как? А я и не знал.
– Да? А ведь у нас было много общих знакомых, - сказал Чернов.
– Дело в том, что, примерно, тогда же я уехал из Москвы, по назначению, в Воронеж. Я там в художественной школе преподавал...
– Вы, я вижу, уже подружились?
– к нам подошла Нина, хозяйка дома.
– А мы старые друзья, - опять усмехнулся Феликс.
– Вот и чудно, вот и хорошо! Но послушайте, нельзя так уединяться. Идемте, идемте, сейчас Миша опять будет петь.
Но в другой комнате не пели. Там царил Игольников. Он стоял как монумент, и, расставив ноги и заложив руки в карманы, сокрушал авторитеты. Бог мой, кому здесь только не доставалось! Он громил ученых за вмешательство в политику, писателей - за то, что они не вмешиваются, государственных деятелей, кинематографистов, кибернетиков и скульпторов.
– Как слепые!
– шумел он.
– Как слепые, прут куда-то в сторону. Ну стоит ли писать, рисовать, лепить о том, что люди делают?! Надо о том, что они могут сделать! Что они могли сделать, да не сделали! О чувстве вины за бездействие. Я утверждаю - произнес он с расстановкой, - я утверждаю, что это чувство ощущение вины - живет сейчас в каждом интеллигенте. Вины за несодеянное!
– Не понимаю, - сказал я.
– А если человек - я, предположим, - ни в чем не виноват? Почему я должен терзаться?
– Вы действительно ничего не понимаете, Витя.
– Во-первых, я категорически заявляю, что каждый человек хоть раз в жизни причинил вред другому: и вы, и он, и я. Во-вторых, - и это самое главное - вы виноваты в том, чего не сделали. А что, разве вас не преследуют призраки несовершенного? Разве вам не мерещатся по ночам эмбрионы поступков, жертвы абортов - начинания, которым вы сделали искусственный выкидыш?
– Фу, - сказала Нина.
– Не фыркайте, Ниночка. Я не буду говорить о том, что я мог бы сделать всерьез. Действительно важное и нужное, для многих людей. Да, не стоит - это было бы напыщено. Вот взять, казалось бы, пустяки: я не могу простить себе, что в свое время не написал, не пришел к таким людям, как Пастернак или Зощенко. Да-да, я понимаю, вас, снобов, шокирует это сопоставление. Дело не в этом. Никогда, вы понимаете, ни-ко-гда я уже не смогу сказать им, как я им благодарен, как счастлив, что я их современник. Или другое: я не написал ни одного письма своему другу, когда посадили его родителей. И не от трусости, нет! Просто я не люблю писать письма, не люблю эпистолярного жанра. И я, скотина, не сделал исключения для него. А ведь тогда одно мое письмо было важнее, чем всё наше общение потом... Эх, да мало ли!