Искупление
Шрифт:
— Ты ведь прибрала силу Чернавы, Агидель? Ты ведьма?
Её плечи напряглись, пальцы вцепились в дверной косяк, царапнув крашенное дерево. Повернув голову, она скосила на него холодный взгляд, губы снова сжались в суровую полосу.
— Тебе нужно лечить голову, в ней полно всякой ерунды.
— Я не шучу. — Елизаров не обиделся, цепкий взгляд скользил по напряженному лицу, подрагивающим пальцам и расправленным плечам. — Я не сказал Сане, но пляску с полуденницей человек не способен выдержать. Она так опасна, потому что любая схватка с ней сулит увечья или смерть. А ты не просто выжила, на тебе заживает всё, как на собаке. Я помню, какими лоскутами висело мясо на пятках, когда я обрабатывал твои ноги. Сейчас всё по-другому.
—
Колеса его коляски уперлись в высокий порог и Елизаров с сожалением остановился.
— В любом случае, спасибо. Сегодня ты спасла наши шкуры.
Агидель не ответила. Неловко запнулся её шаг, но девушка не обернулась. Не остановилась.
Он стоял на пороге, пока её силуэт не скрылся из виду. А затем, растерянно взъерошив пятерней волосы, вернулся в дом, сполоснуть таз и перестелить постель. Хватало того дерьма, что разбрасывает по дому шишимора. Уборка остужала мозги, вставляла все шестеренки на место.
Когда за окном раздался звонкий стрекот кузнечиков и сверчков, Славик привычно соскользнул с сиденья, прислонился к стене спиной и перетянул коляску через порог. Бестужев или свихнулся и решил добить поле за ночь, или его сожрала какая-то нечисть. Славик ставил на скудоумие друга: в своём стремлении всё сделать быстро, он доходил до абсурдного.
Со сгущающимися сумерками оживала деревня. Размеренно покачивая головами, шли коровы с цветущих лугов, подгоняемые окриками заботливых хозяек. Цепи от их привязи тихо позвякивали в дорожной пыли, тянулись следом. Совсем скоро они напьются воды и станут мерно жевать свою жвачку, пока тугие струи молока со звоном начнут биться о дно ведра, направленные умелыми руками доярки.
Со стороны озера слышался задорный девичий хохот, горели высокие костры, пускающие алые искры в быстро темнеющее небо. Среди всполохов и бликов танцевали парни и девчонки, нестройный хор их голосов неожиданно замолк, а ветер донес ужасную фразу:
— Полынь или петрушка?
И снова звонкий смех, путающийся с низкими голосами парней, синхронно орущими ответ:
— Полынь! Полынь!
— А ну тебя! Сгинь!
Замершие силуэты вновь заплясали, на грани безумия, свободы, которая опьяняет вместе с молодостью. Им не были страшны русалки, они не боялись лешего в лесах и полуденницы в полях — они были частью этого мира. И тот радушно принимал их в свои объятия.
Сворачивая к колосящимся полям, перешептывающимся под порывами прохладного ветра, Елизаров поежился. Стоило накинуть что-нибудь на майку. Ночи здесь были не по-летнему кусачие, пробирающие. Пока он доедет до Софьиного участка, подмерзнет. И, как выяснилось, будет сожран мошкарой. Тучки мерзких насекомых роились рваными клубками, тянулись следом за проезжающим парнем, липли к телу, забивались в рот и глаза. К моменту, когда перед ним появилось пустое поле с ровными рядами лежащих снопов, Елизаров почти дошел до каления, из горла яростными воплями вырывались ругательства. Коляска то и дело рвано останавливалась, когда пальцы срывались с колес, чтобы прихлопнуть на шее очередного нажравшегося комара.
Бестужева он нашел сразу — взгляд дернулся к несмелому пламени керосиновой лампы, в свете которой сгорбившись сидели две тени. Одна согнулась от старости, вторая от усталости. Быстро жующий Саша не заметил его, пока колеса коляски не выкатили Славика в круг света. Елизаров не сдержал короткого смешка. Оголодавший, Бестужев резкими рывками зубов отрывал от пышного хлеба кусок и сразу пригибался к ложке, зачерпывая щи из кислой капусты. Собственный желудок требовательно заурчал, на этот звук обернулась удивительно остроухая старуха.
— А вот и второй окаянный, что вы мне тут наделали? Держи, потчевать буду.
На
— А что наделали-то? Поле Саня сжал.
— А в суслоны кто ж теперь столько сложит? Меня ж на этом поле сегодня и похоронят, а не сложи всё, так за ночь отсыреет!
Бабка гневно надула дряблые сморщенные щеки, пожевала губы, упирая руки в бока. Наблюдающий за ней Саша растянул губы в улыбке, заговорил по хитрому увещевающим голосом:
— А вы не злитесь, бабушка Софья, расскажите нам историю, ответьте на вопросы и мы быстро с суслонами все вместе справимся.
— Ну ты и шинора[1]… — Растягивая последнее слово, старуха возмущенно выдохнула. Отобрала у Бестужева пустую тарелку и протянула бутылку клюквенного морса. Скосив взгляд на Славика, раздраженно причмокнула губами, безнадежно махнула рукой. — Да еще с ащеулом[2] в пару. Ну слушайте…
Под силой её голоса затих ветер, попрятался стрекот кузнечиков, растаяла песня соловьиной славки. Застыли деревья на кромке леса. Они замерли. Елизаров так и не донес очередную ложку ко рту, полная мяса, она плавно опустилась в тарелку, да там и осталась. Было страшно упустить хоть слово, было трудно дышать.
— О малахитнице речи вели столько, сколько я себя помню. О ней говорил мой отец со своими друзьями, грея кости на печи зимой. Её вспоминал мой прадед, на той же печи почивший. Я любила рассказы о каменной девке, ой, хороша она была… Хороша. — Задумчиво перебирая край серой юбки сморщенными пальцами, Софья прикрыла глаза, пуская их в иной мир. — Её часто встречали у западных гор, где в тысяча девятьсот десятом году рудник новый воздвигли да шахты открыли. И тьма там была руды медной, а ещё больше малахиту. Так много сокровищ в земле, что барин обещал вольную любому, доставшему сотню пудов малахита. А он в руки не шел, все песком крошился, меленький, за каждый камешек с землею сражаться приходилось. Сколько шахтеров полегло, сколько калеками осталось. Бывали и те, что камни в породе слышали, манили их самоцветы и горные богатства. К таким приходили служки малахитницы — зеленые ящерки, разговор за хозяйку вести. Она и сама оборотничеству горазда. Дева, чья красота затмит солнечный свет. Волосы, что ночное небо — иссини-черные, тугой косой до круглых бедер доходят. Волосок к волоску, гладкие, блестят. А на голове корона из самоцветов, такой искусной резьбы да огранки, что любой умелец диву дается, взгляда отвести не может. Вся одежда её из малахита, сердце её из того же камня. Не любит никого каменная девка, люди ей, что игрушки, нравится ей над ними мудровать. Стрельнет взглядом, да предложит в жены взять играючи. А они шли, дураки, один за другим в пропасть шагали без оглядки, не думая. Возвращался иной, семью да детей вспоминая, только к тому времени вырастали все дети, свои семьи заводили, а жены век доживали, или в земле лежали. Возвращались добрые молодцы дряхлыми стариками и на своей родной земле от тоски по каменной девке гибли. Нету спасу от её любви, красота её для чужого сердца проклятие. Худому с ней встретиться — горе, и доброму — радости мало.
Последнее слово ударило по ним легким отзвуком древней тоски. А внутри зарябило, стало так беспокойно, словно душа — пруд, в который ребяческие руки игриво швырнули маленький камень. Елизаров задумчиво кусал ноготь большого пальца, упираясь невидящим взглядом в землю, Бестужев неловко передернул озябшими плечами:
— А как же часть легенды, в которой она может одарить самоцветами или исполнить желание?
Старуха понятливо хохотнула, прищурила слеповатый глаз, грозя ему пальцем.