Испытания
Шрифт:
— Я знаю, — она подняла посерьезневшее лицо.
— А ты знаешь, что такое постное масло, на котором жарят картошку? Знаешь, как его запах пропитывает волосы и передник? Знаешь, как от картофельной шелухи руки становятся чешуйчатыми и темными? Как по ночам кричат младенцы, когда у них что-нибудь болит?
— Хочу, — сказала она. — Хочу, чтобы мой передник пахнул пережаренным постным маслом, а руки были в цыпках, хочу детей, много кудрявых и крикливых детей. — И она улыбнулась отчаянно и весело, а ветер подхватил ее волосы и развеял над головой искристым медным нимбом.
Он
— Ну, веди, веди меня, — тихо сказала она. И он пошел, не выпуская ее руки, чувствуя, как с каждым шагом наполняется восторгом, силой и гордостью.
Рыба веселилась.
Она стремительно плавала вдоль стекла, поблескивая перламутровыми чешуйками, поднималась к самой поверхности воды, резко ныряла на дно.
Он сидел на диване и ни о чем не думал.
По зелени водяных растений, по желтоватой подсвеченной воде скользила прозрачная тень. Это богиня тихо расхаживала по комнате и в слабом, разреженном свете аквариумного рефлектора разглядывала вещи. Ни шороха, ни скрипа не раздавалось от ее шагов, будто не касались пола узкие ее ступни.
Он сидел взволнованный и заставлял себя смотреть только в аквариум. Он боялся смотреть на нее, потому что ее красота лишала воли и мужества. А он очень хотел остаться вольным и мужественным. Он считал, что заплатил за это достаточную цену. Но он все-таки наблюдал за богиней краем глаза, видел, как она с уважением трогает тяжелые черные гантели на подоконнике, как ласкает ладонью замызганного плюшевого мишку, оставшегося с детских лет. И чувствовал, как смятение все глубже проникает в него и вместо мужества в нем рождается нежность и счастье, и еще — грусть. Грусть эта была легка, и он не знал, откуда она.
Он услышал тихий смех и посмотрел на нее. Она стояла у книжной полки, трогала корешки томов античных авторов и смеялась, чуть запрокидывая голову.
— Над чем ты смеешься?
— Ах эти… эти мудрецы… Я всегда смеялась над ними… Не знаю почему, но вот смешно…
— Что же смешного? Какими угодно, но смешными они не были.
— Не были?! Стоило им показать красивую женщину, как они забывали всю свою логику, даже самые старые и мудрые. Ой, как это было смешно!
— Нет, это не смешно, это — грустно, потому что мудрецы потом разочаровывались… в женщинах, но не в логике.
Она задумалась на миг. Рука все еще поглаживала корешки книг. Потом она подошла и села на диван, пружины даже не скрипнули под ней.
— Да, но они не могли простить женщине, что она не подчиняется этой логике. Впрочем, и до сих пор все по-прежнему. Мужчины признают право на сложность за всем, только не за женщиной. Она должна быть простой и понятной — так спокойней, удобнее.
Колеблющиеся блики света от аквариума ложились на ее лицо, медленно, словно лаская, гладили высокие скулы, сверкающие глаза, и он сдерживал желание поймать
— Пожалуй, в чем-то ты права насчет мужчин.
— Еще бы, — усмехнулась она, — у меня было столько времени, чтобы понять их. А бог ли, смертный ли, это все равно — мужчины все одинаковы. Только все это мне надоело, и так хочется счастья, просто счастья, бабьего, чтоб не нектар и амброзия, чтобы дети росли не в семь дней и оставались бессмертными, а чтоб были пеленки и болезни, радость выздоровления, беспокойство, даже нужда, — чтобы все было, как у людей, у самых простых, смертных людей.
«Все они хотят одного и того же», — подумал он с грустью и сказал:
— Ох, как это трудно, когда всё — как у всех.
— Не пугай меня, пожалуйста, дай помечтать хотя бы.
— Я не пугаю, мне самому страшно — я просто вижу то, что впереди, и это наполняет меня печалью.
— Ты говоришь, как мойры, они всегда предвещают печаль, но они властны только над человеческими судьбами, и я не боюсь их. Меня уже пугали там, на Олимпе, даже грозили, но я больше не могу видеть их ханжеские физиономии. Правда, они все-таки навредили мне под конец… Но это ничего не значит… Потом я расскажу тебе все, ибо это касается тебя… Сейчас просто не хочется вспоминать…
Он следил за выражением ее лица, как нежность сменялась на нем холодом, гневом, горечью, и видел, что все это искренне, неподдельно, верил каждому слову и верил тому, что она — богиня, и чувствовал, что любит ее самой земной, человеческой любовью. И, больше не в силах сдерживать себя, он протянул к ней руки. И ее теплая легкая ладонь легла ему на лицо, пригладила брови, прошлась по лбу, кончиками пальцев разглаживав мелкие морщинки, так, что от них не осталось следа. Он запрокинул лицо, потянулся губами к этой ладони и, уже не ведая, что делает, обхватил гибкую тонкую талию, сжал так сильно, что стон сорвался с ее губ, и, вздохнув, она склонилась к нему.
Желтеющий за окном уличный фонарь превратился в сверкающую вершину, и он взошел на нее, и ветры, благоуханные, как ее волосы, овеяли его загоревшееся лицо. Ее невнятный шепот, ее глаза и обсохшие губы, ее дразнящая незащищенность только утверждали его в новом величии…
Он слушал ее ровное, тихое дыхание и молчал, боясь неосторожным словом разрушить цельность этого мгновения. И она молчала рядом с ним, понимая каждое биение его сердца, каждый всплеск мысли. И когда он загрустил о мгновении, которое еще не кончилось, она сразу почувствовала это.