Истоки контркультуры
Шрифт:
А если мы не можем принудить себя убивать, то не сможем и разнимать на части.
Но иногда человек в разное время способен на оба этих действия, и это может привести нас к серьезной ошибке. Физик Макс Борн говорил, например, какое глубокое удовлетворение он находит в переводе немецкой лирической поэзии и какое наслаждение его коллеги-ученые получают от музицирования. Эйнштейн тоже был страстным скрипачом, а экономист Кейнс – большим любителем балета.
Однако такие примеры заставляют вспомнить жалкого банковского служащего из пьесы Т.С. Элиота «Самоуверенный клерк», который получал больше удовлетворения от своего тайного увлечения гончарным искусством, чем от официальной должности
В лучшем случае человек с артистическими наклонностями в условиях доминирования научной культуры ведет шизоидное существование, выделяя самый дальний уголок своей жизни, чтобы предаваться творчеству на досуге. В технократическом обществе эта шизоидная стратегия стремительно становится распространенной практикой. Люди строят карьеру, приспосабливая свой внутренний мир к социальной роли технического эксперта. Творческие порывы они оставляют при себе как личные и неактуальные развлечения. Такие порывы – персональная терапия; они помогают нам оставаться чуть более нормальными и не поддаваться беспощадному миру, но люди не позволяют своим увлечениям определять их профессиональную или социальную идентичность. Мы ценим наши творческие отдушины, но научились держать их на подобающе маргинальном положении. Или же мы делаем чистенькую карьеру теоретических специалистов в официально одобренной категории научных интересов, называемой «гуманитарными». Мы игнорируем факт – или не знакомы с ним, – что интересующее нас приятное отвлечение было всепоглощающей страстью великих людей, создавших почву для наших упражнений в понимании культуры.
Как легко мы обманываемся в этих вопросах! Как замечательно ассимилятивные возможности технократии вводят нас в заблуждение! С подъемом уровня образования в «Великом обществе» мы покрылись эклектичным культурным лоском. Теперь мы украшаем свою жизнь хорошими музыкальными центрами и дорогими репродукциями старых мастеров, полками произведений классиков в мягкой обложке и курсами усовершенствования в сравнительных религиях. Возможно, мы продолжаем мазать акварелью или мучить классическую гитару, заниматься икебаной или любительской йогой. Высшее образование, прирученное технократией и подстроенное под ее потребности, шлифует нас авторитетными анализами великого искусства и мысли, чтобы мы перестали быть мужланами, как и подобает обществу имперского изобилия. Класс сенаторов в Древнем Риме посылал своих отпрысков в афинские школы; американский средний класс обрабатывает свою молодежь на станках больших университетов. Еще одно поколение – и в коридорах власти засверкают перлы лучшей в мире риторики. Мы уже знаем президента, который щедро пересыпал каждую речь заученными аллюзиями, и министра обороны, цитировавшего Аристотеля.
Но эти упражнения в изощренности угрожающе пагубны. Они позволяют поднимать вихрь интеллектуальных блесток, но губят более глубокий уровень личности. Они учат нас показному пониманию, но избегают раскаленного опыта аутентичного видения, способного преобразить нашу жизнь, дав нам тактическое преимущество над господствующей культурой. Для достижения судьбоносной трансформации личности хватило бы одного стихотворения Блейка, одной картины Рембрандта, одной буддистской сутры… будь мы открыты силе слова, изображения, непосредственного присутствия. Результат такого внутреннего переворота может убедительно продемонстрировать диссидентская молодежь. Они ставят себя вне общества! Их теряют большие университеты – значит, их теряет общество. Они уходят в контркультуру, а обеспокоенные родители, администрация и технократы скорбно качают головами и спрашивают: «Где же мы проглядели нашу молодежь?» Это означает: «Как же нас угораздило воспитать детей, которые с такой отчаянной серьезностью воспринимают то, что изначально задумывалось как маленький культурный опыт?»
Одной из грубейших ошибок, которую можно допустить, было бы поверить, что нерегулярных частных экскурсов в уцелевший обломок магического видения жизни – что-то вроде психологического выходного от доминирующего объективного
Если мы окончательно ушли от мировосприятия шаманов, с которым человечество жило с эпохи палеолита, с самых зачатков человеческой культуры, у нас все же сохранилось одно чувство, в котором магия не утратила своей власти над нами с развитием цивилизации. Не только огорошенное население так называемых слаборазвитых стран воспринимает и покоряется науке и технологиям белого человека как высшей магии; то же самое происходит и в собственном обществе белого человека, хотя мы, как народ просвещенный, привыкли воспринимать эту магию как должное и вербализировать разные объяснения, исключающие вмешательство сверхъестественных сил. Да, для поддержки открытий и изобретений у науки есть теория, методология и эпистемология. Но, увы, большинство из нас разбирается в этих вещах не лучше растерянных дикарей из джунглей. Мы овладели искусством манипуляций с электронными лампами, электрическими цепями и несговорчивыми карбюраторами, но мало кто из нас в состоянии сформулировать хоть одно не лишенное смысла предложение об основных принципах электричества или внутреннего сгорания, не говоря уж о реактивном двигателе, ядерной энергии, дезоксирибонуклеиновой кислоте или хоть о статистической выборке, которая сейчас становится, можно сказать, ключевой для понимания нашего собственного коллективного мнения.
Примечательно, с какой беззаботностью мы относимся к собственному вопиющему невежеству в технических вопросах, от которых зависит наша жизнь. Мы живем на поверхности нашей культуры и притворяемся, что знаем достаточно. Если нас вылечили от болезни, мы говорим, что подействовала таблетка или сыворотка, а это все равно, что ничего не сказать. Если экономику трясет, мы изрекаем все, что слышали о давлении инфляции, балансе платежей, дефиците золотого запаса, подъемах и падениях. Если не считать этого жонглирования поверхностными понятиями, мы держимся на вере. Мы верим, что за таблетками и экономическими схемами стоят эксперты, которые понимают, чего там есть понимать. Мы знаем, что они эксперты, потому что они говорят как эксперты и имеют научные степени, лицензии, звания и сертификаты. Так чем же мы лучше дикаря, который верит, что его лихорадка прошла, потому что из него изгнали злого духа?
Для большинства из нас жаргон и математические выкладки экспертов сродни непонятным заклинаниям. Но мы уверены, что эти заклинания действуют, по крайней мере, нам кажется, что действуют – до известной степени, которую те же самые эксперты называют удовлетворительной. Если сведущие люди говорят нам, что прогресс заключается в компьютеризации принятия политических и военных решений, кто мы такие, чтобы возражать, что это не лучший способ проводить нашу политику? Если достаточное число экспертов скажут, что стронций-90 и городской смог для нас полезны, большинство из нас поверят им на слово. Мы нажимаем кнопку, и мотор заводится; мы нажимаем педаль, и машина едет; мы сильнее давим на педаль, и машина едет быстрее. Если мы считаем, что нам надо куда-то добраться, и доехать туда надо очень быстро, несмотря на опасность, дискомфорт, затраты и смог, – тогда автомобиль можно назвать впечатляющей магией. Такая магия науке по силам, а шаманским заклинаниям – нет. Нажмите другую кнопку, и взлетит крылатая ракета; грамотно направьте ее, и она сотрет с лица земли целый город, а если ракета достаточно мощная, то и целую планету. Если взорвать планету считать делом стоящим (разумеется, на определенных, хорошо продуманных условиях), то наука – это то, что нам нужно. Заклинания тут бессильны.
Но если роль технического эксперта в нашем обществе аналогична роли шамана в древних племенах – в каком-то смысле оба пользуются уважением населения как умельцы, которые вызывают таинственные силы неведомыми способами, – какова же разница между культурами на научной и визионерской основе? А разница реальна и крайне важна. Она требует, чтобы мы провели четкое различие между хорошей и плохой магией, – границу, которую можно перейти в любой культуре, примитивной или цивилизованной, и которую мы перешли с приходом технократии.