Истоки
Шрифт:
— Ни собака, ни человек с голоду не подохнут.
И это было правдой, но лишь до той поры, пока земля оставалась мягкой и открытой. За всю осень действительно умер всего лишь один пленный, да и то от чахотки; в размякшей земле за винокурней под ветвями старой липы на краю поля, где никогда ничего не родилось, нашли для него местечко.
Оставшиеся в живых пленные, похожие теперь на вороха лохмотьев, вплоть до заморозков голыми руками и щепками раскапывали сырые борозды перепаханных картофельных полей, пекли в оврагах картошку, собранную где попало, крадучись, ходили по деревням, а однажды ночью опустошили капустные грядки механика. Шеметун наказывал для острастки только тех, кого ловили с поличным.
— Надо было лучше сторожить! Подумаешь, велика беда! Во время войны все должны приносить жертвы.
Зима пришла быстро и разом, — как в те времена приходила только смерть. После того как убрали последний обуховский картофель, на несколько дней прояснело над пустыми полями осеннее небо, но потом на землю и на желтую траву легли сырые тучи, леса под ними быстро пропахли гнилью, поля и дороги размокли, а однажды ночью, не дотянув до утра, земля окоченела и покрылась инеем. Потом за несколько дней под самые хуторские крыши навалило слепящего снега. Мир опустел, и все, что оставалось не прикрыто снегом, скорчилось и почернело. Борозды картофельного поля, твердые как камень, лежали теперь глубоко под прозрачной пустотой неба и под толстым пластом стеклянно поблескивающих снежных равнин. Черные вороны улетели с полей поближе к человеческому жилью, на деревья, окаймляющие дороги.
Вокруг больших побеленных печей в хуторских избах разлилось мягкое сиянье, белое и приятное, как только что выстиранное белье. В доме, где жили пленные офицеры, после ненастья стало празднично. С первых дней зимы жизнь радостно сосредоточилась в теплых стенах дома.
Обер-лейтенант Грдличка с головой ушел в заботы об общей кухне и творил там просто чудеса. В кладовке, ключ от которой он ревностно хранил при себе, вскоре появилось все, чего только не желали скучающие офицеры. Торговка Жукова сама, лично, привезла полные сани всяческой снеди по заказу. Грдличка в благодарность весело обнял статную вдову. Теперь он мог подать к прекрасному, на европейский вкус, обеду, к завтраку или ужину не только чай, кофе или какао, не только медовый или хмельной квас собственного изготовления, но в случае надобности — и вино, водку или вишневку и даже какой-то особенный ликер. Столь богатые запасы позволяли повару-венгру блеснуть своим искусством.
Поэтому вполне естественно, что Грдличка, взглянув на свежевыпавший снег, выкурив с наслаждением около теплой печки свою трубку, побродив от скуки по всем комнатам и надышавшись прямо с порога чистым холодным воздухом, изобрел еще один и гораздо более простой способ развлечься. Садясь, по обыкновению, за карты, он, едва только роздали, проговорил, предвкушая удовольствие:
— А славное будет у нас рождество! Заколем и поросенка! Вот попируем на славу, да с музыкой!
И так смачно причмокнул, что и у других прямо слюнки потекли.
Пленные офицеры теперь гораздо дружнее делили не только будничные заботы, но и удовольствия. В одной из трех комнат каждый день садились за карты. В другой, по наступлении сумерек, воскрешавших забытое очарование детских сказок, группа молодых офицеров занималась спиритизмом. В третьей появились два полных набора лобзиков. Обер-лейтенант Кршиж, отложив столярные инструменты и птичьи клетки, взялся за палитру. В то время как вырезальщики скрипели пилками, состязаясь в искусности, старый Кршиж с упрямой добросовестностью размазывал краски по бумаге, по фанере и даже по полотну. Он настойчиво копировал фотографии, один и тот же портрет жены и детей, пробиваясь все ближе и ближе к сходству. Доктор Мельч иногда играл в карты, порой от скуки полировал ногти или же писал письма жене приказчика Нине Алексеевне; но чаще
В эти уютные дни один кадет Шестак метался в яростном отчаянии, как хищник в клетке. Лейтенант Вурм, живший с ним в одной комнате и хорошо знавший его больное место, только цинично поддразнивал его.
— Ничего, Шестачок, — смеялся он, блаженно вытягивая свои длинные ноги в сапогах, — к рождеству мы — домой! Даст нам господь долгую жизнь, — все будет… Приглядел бы ты себе другую девицу! И с какой стати твоя будет писать тебе в этакую даль? Что ей надо — и без тебя найдет. И тебе выгода: явишься на готовенькое.
— Мир заключат к весне, — взрывался Шестак, и глаза его белели. — А нет, так этих из-ззвергов стр-р-р-ашно разобьют весной!
И Шестак по-прежнему упорно ходил по занесенной дороге за винокурней встречать Иозефа Беранека с почтой. После этих бесполезных прогулок он не мог спокойно сидеть даже у ефрейтора Орбана, жившего в светлой комнате старого господского дома с видом на степь. Все разговоры о родине, об измене, об идеалах и надеждах он слушал в пол-уха и только однажды вскричал с жаром:
— Сколько тянется зима в этой распроклятой стране?!
Лишь в одном он сходился с Орбаном больше, чем когда бы то ни было, — в отношении к России. Шестак еще лютее ненавидел теперь Россию, уверовав, что именно она — причина всех его страданий и мук.
В голодной снежной пустыне бездомные собаки выслеживали голодную, замерзающую дичь; рвали жалкую добычу в полях около селений, в оврагах, меж сугробов, обагряя белый снег кровью, загрязняя его перьями и клочьями шерсти. Собаки, кожа да кости, дрожали от холода, но с голода не подыхали.
А вот человек погиб в первые же метели; это был какой-то голодный хорват, втихомолку отправившийся ночью за хлебом. Бело-черная ночь металась под расходившейся метелью. И утром собаки нашли замерзшего хорвата в сугробах, неподалеку от занесенной дороги на Крюковское.
После этого случая на плечи Шеметуна свалилось вес бремя забот о пленных. В обуховском коровнике, приспособленном под летний рабочий лагерь, не было настоящих печей. Маленькие окна заросли льдом и снегом. Полумрак шуршал, светился точками глаз; люди, днем толкающиеся в узких проходах вдоль стен, ночью вплотную забивали пространство между стойками нар. Коровник согревался только живым теплом, — как тогда, когда здесь содержался скот. Худые истощенные тела, однако, грели плохо. Пленные целыми днями теснились в сыром помещении, где воздух был не столько согрет, сколько испорчен дыханием и испарениями. Газы от дурного пищеварения и вонь от прелого тряпья и немытых тел стояли над нарами. Люди спали одетыми, жались друг к другу, образуя живые комья. Ворочались, храпели, кашляли и хрипели. По утрам, еще затемно, выскакивали по первому зову русского караульного на мороз и бежали за горячей водой, именуемой чаем. Теперь к горячей воде выдавали всю дневную порцию свежего хлеба, а в обед и ужин — жидкий картофельный суп, слегка заправленный разваренной сушеной рыбой. Суп в ведрах остывал быстрее, чем голодные пленные успевали съесть его.
Шеметун, не привыкший к стольким заботам, не скрывал от управляющего Юлиана Антоновича своего недовольства. Он сказал ему прямо:
— Что ж вы не оставили себе ваших пленных на зиму? Для вас же их держат, не для меня. И нашей любимой родине черта лысого от них пользы! Одни расходы! Покорно благодарю хоть за то, что вы мне свой скот на шею не посадили!
Но на все его жалобы Юлиан Антонович только самодовольно и безмятежно улыбался. Что Шеметуну еще надо? Отпустил же Юлиан Антонович Орбана из канцелярии, отдал его обуховскому фельдшеру в больницу, — не по своей воле — по приказу именно Шеметуна!