Истоки
Шрифт:
Солдаты теснились к вагону, чтобы лучше видеть и слышать.
Чехи хранили неуверенное молчание. К ним и обратился молодой солдат:
— Прошу вашего слова!
Многие чехи, наблюдавшие спор уже из дверей теплушки, теперь отвернулись, отошли в глубь вагона. Петраш со смутной подозрительностью холодно и осторожно ответил солдату:
— Вы слушали, что здесь говорили?
— Слышал, но это, мне кажется, только скорлупка орешка. А нам нужно ядрышко.
— Война в защиту родины — ваш долг, — твердо заявил Петраш.
— А
Молодой солдат остановил крики нервным движением руки.
— Вы меня не поняли! — И скромно, едва заметно улыбнувшись, он послюнил цигарку. — Видите, неученый человек не умеет даже спросить толком. Я хотел бы знать: вот эта война — добро или зло, справедливая она или несправедливая, за правду она или за ложь? Война… Ну, сама по себе, в общем…
Томан не справился со своим волнением и негодованием.
— Война сама по себе зло, — сказал он раздраженно. — Но теперь мы воюем для того, чтобы больше никогда не было войн. Поэтому нам необходимо вместе с вами в этой войне победить. Это единственно возможная война против войны.
— Война — зло! Спасибо. Поняли. Вот и кусочек нашего ядрышка.
Молодой солдат опять скромно, виновато улыбнулся.
— Простите, один дурак может задать больше вопросов, чем десяток мудрецов ответить. Война — зло, и вот это — правда для всех… для всех людей… Людей! А то, что вы потом сказали, — это только ваша правда. Уже не немецкая. А вы нам скажите такую правду, чтобы нашему слову поверили, даже немцы… Потому что чистая правда — одна. Откройте нам настоящую правду, не киевскую, не вятскую, а такую, которая одна и та же для всех народов, она и победит: и немецких генералов, и вашего кайзера, во всем мире, потому что она чистая, единая.
— Большевик! — заорал кто-то поверх внимательно задранных голов.
— Товарищи! — повернулся солдат к толпе. — Может, я неясно выразился. Товарищи, вы меня понимаете?
Толпа заволновалась.
— Понимаем! Чего здесь не понять?!
— Простите, не умею говорить по-ученому. Простите мои дурацкие речи.
Петраш, подметив странную искорку в смиренных глазах солдата, решительно заявил:
— Тогда знайте, что люди, которые управляют государством, разбираются в этих ваших правдах лучше, чем вы и ваше неграмотное стадо. Потому что они чему-то учились, потому что видят дальше, чем вы! И знаете что? Раз вы не понимаете здравых и ясных мыслей, придется вас заставить слушаться приказа…
Солдат с легкой усмешкой пожал плечами.
— И все-таки хочется знать правду!
Он очень четко, хотя как бы и колеблясь, заговорил среди внимательной, жадно вслушивающейся тишины.
— Что нам делать, чтобы немцы поверили нам, а не своим генералам? И что делать им, чтобы мы поверили им, а не нашим генералам?
У Томана заболело, заколотилось сердце.
— Палка по ним плачет! — пробормотал за его спиной Горак и, оскорбленный, возмущенный,
— Мыслят, как при царе Горохе!
— Темный народ! Им учиться надо!
В напряженной, взволнованно прислушивающейся тишине набатом ударил вдруг высокий, пронзительный, дрожащий голос Томана:
— Яд! Яд! Это яд! Товарищи, его правда — яд, демагогия! Его правда — яд!
— Простите, — невозмутимо заговорил солдат. — Я ведь прошу, чтоб вы сказали мне правду. Какая правда — яд? Английская или немецкая? Скажите вы нам настоящую правду, которая будет противоядием против всякой лжи, против всякой ложной правды. Ну, а на нас, дураков, не сердитесь, — закончил он.
— Обратите внимание на его глаза! — шепнул Петрашу кадет Блага.
Петраш впился взглядом в лицо солдата.
— Вы кто?
Солдат помолчал, выдерживая взгляд Петраша, и ответил:
— Депутат.
— Дезертир! — закричали два голоса сразу. — Арестовать его!
— Вас надо арестовать! — оскалил зубы Фишер.
— Арестуйте! — спокойно сказал солдат.
Потом, на глазах у всех, он сел на грязную выщербленную ступеньку лестницы у запыленного пакгауза, попросил огонька, зажег цигарку и стал приглаживать рукой отросшие темные волосы.
Волнующаяся толпа, напряженные взгляды, радостные лица солдат, споры, разгоревшиеся заново, — и во все это набатным звоном ворвался трубный сигнал к отъезду, и сейчас же раздались команды усердствующих унтеров.
Русские солдаты, в каком-то особенно молодеческом порыве, словно приступом брали свои теплушки. И вскоре уже скрипнули оси, залязгали буфера.
Потянулись теплушки, и долго еще кричали что-то солдаты, набившись в двери; только офицерский вагон простился с чехами судорожно-подчеркнутым, немым воинским приветствием, исполненным уважения и горячего сочувствия.
После этого вокруг вагонов с чехами разлилось успокоение. Некоторое время, словно утомившись, добровольцы не разговаривали и друг с другом.
— Эх, нагайкой бы тупой скот!..
Перебросившись несколькими бессвязными фразами, они вдруг разом вспыхнули в непомерном негодовании: отъезд все откладывался и откладывался.
Над вокзальными огнями сгустилась чернота ночи, добровольцы, с глухим бунтом в душе, улеглись на грязный пол теплушек, между вещей, но, привычные к удобным лагерным постелям, не могли заснуть.
Под станционными фонарями гудели рельсы, где-то стукались буфера, шипел пар, и свистки паровозов взрезали неподвижную ночь.
Вместе с шумами бессонного вокзала Томану не давали покоя неусмиренные взгляды русских солдат, и в особенности одна пара глаз, молодых, презрительных, маскирующихся насмешливым смирением. И как бы сквозь эти глаза видел он ту далекую ночь, когда он так же лежал на жестком полу вагона и не мог уснуть, потому что колеса под ним ликовали:
— Мир, мир, мир!