История лавочника
Шрифт:
— Зачем?
— Ну, вы же рассказывали мне…
Фаруллах садится рядом.
— Хорошо. Только не долго.
— Когда я была совсем маленькой, — говорит Тиль, и на ее губах появляется улыбка, — я помню, все ждали рождения моего брата. Меня выгнали в сад, где рос инжир, только он был еще не зрелый, зеленый и немножко красный…
Неожиданно Фаруллах с головой окунается в простую историю человеческой жизни.
Он ныряет за Тиль в сад, а потом в дом, а потом в толпу людей, слушает, как поют дудки и гремят барабаны, из хоровода имен сплетает родство, сидит за столом,
— А дядя Гохар был моряк, он плавал по Кирейскому морю до самого Харабоса… А у дедушки Бабаля не сгибалась нога, и он очень странно ходил… А у Танаскера, брата Камиля Шевуза, были разные глаза — светло-синий и красный, кровяной…
Странным образом Фаруллах замечает в истории несказанное: цвет халата дедушки Бабаля, беременность некой Нассир, хитрую улыбку самой Тиль, отраженную в блюде, журчание родника в душный, безветренный день…
— Я пойду, дедушка Файрулла?
— Да, конечно. Нет, постой!
Лавочник ныряет под прилавок и достает три тяжелых серебряных тиффина.
— Девочка, это твое.
— На них все равно ничего не купишь, дедушка.
Пошатываясь, Тиль бредет к двери. Звенит колокольчик.
— Приходи завтра! — кричит Фаруллах. — Я что-нибудь придумаю!
Тень, скользящая по плиткам пола к солнцу, то ли кивает, соглашаясь, то ли просто поворачивает голову.
Лавочник не сразу принимается за горшок. Какое-то время он сидит на своем обычном месте, и взгляд его, плавающий вроде бы свободно, непременно возвращается к скамье. Тиль уже нет, а история, кажется, все еще разворачивается там, прорастает над вещами, звенит ее голосом.
«…а потом я подружилась со скорпионом и даже держала его на руке. Страшно было совсем чуть-чуть…»
Фаруллах мотает головой.
Должно быть это горшок полнит лавку магией. Иначе получится, он что-то упустил за свои триста двенадцать лет, что-то недопонял…
Или девочка особенная?
Обруч и перчатка уже не требуют внимания, все, что им осталось, это вылежаться. Невидимый рисунок магии растекается, одевая серебро и железо синеватым узором. Чеканные истории, свежий, с кислинкой, запах.
Замечательно!
Хотя на мгновение у Фаруллаха и возникает противное чувство, будто он, очищая вещи, оскопил их, будто палач. Что за глупости, в конце концов?
Раздражение, впрочем, уходит, едва лавочник берет в руки горшок.
Тепло обнимает его, из медной, искрящейся горловины тянутся прозрачные лепестки диковинного цветка, ласкают лицо.
Фаруллах жмурится.
Горшок почти готов. Но все же есть еще над чем работать — некоторые лепестки перепутаны, на дне чудится пятно нагара, кое-где, чуть дотронешься пальцем, вибрируют чужие, въевшиеся, как сажа, тихие голоса. Работа мелкая, ювелирная, отнимающая много времени, но именно она придаст горшку ослепительный блеск.
Лавочник сидит в завешенном коврами закутке и день, и два.
Тиль не появляется, и мысль о ней начинает неприятно зудеть в голове у Фаруллаха. Он несколько раз выходит из лавки под палящее солнце, но площадь пуста, и ветер носит по ней песок и неприкаянный шар перекати-поля.
На третий
Горшок трижды падает из рук. Фаруллах проверяет мешки, углы и полки в поисках чего-нибудь съестного, чтобы отдать девочке, когда она вернется.
Но еды нет, и Тиль тоже нет.
— Фари, куда ты смотришь? — издав смешок, возникает в сумраке лавки Гассанхар. — Ты помнишь о долге?
Лавочник с трудом отводит взгляд от двери, в которую может войти Тиль.
— Что?
Гассанхар заливисто смеется.
— Ты уже мечтаешь о свободе? Ах, Фари, Фари, что тебе с нее? Ты же лавочник! Ты и на свободе, боюсь, станешь отовсюду тянуть вещи. И опять влипнешь, попадешься, как триста лет назад попался мне.
— Возможно, — говорит Фаруллах.
— А это наш горшок?
Гассанхар наклоняется к предмету у лавочника под рукой. Лицо его на мгновение делается не человеческим, угловатым, хищно вытянутым. За острыми зубами трепещет черный язык.
Горшок красновато светится изнутри, рассыпая лепестки и искры.
— Восхитительно! — шепчет Гассанхар. — Тебе осталось чуть-чуть подправить его и можешь считать свой долг выплаченным.
Фаруллах подвигает горшок в сторону от жадных глаз.
— И что ты с ним будешь делать?
— Спрячу. Такой красоты слишком мало в мире, чтобы позволять ею пользоваться кому ни попадя. Потом люди совсем не умеют обращаться с такими предметами.
— Завтра, — говорит Фаруллах, — завтра после полудня.
Гассанхар с улыбкой смотрит на должника.
— Ах, Фари, я буду по тебе скучать! По тебе нынешнему — старому, скрипучему уродцу. Впрочем, переживу.
Он исчезает, хохотнув напоследок.
Тиль так и не появляется.
Всю ночь Фаруллах смотрит на дверь. Масло в лампе выгорает и погружает комнату во тьму. В щели ставен колюче поглядывают звезды. Время ползет. К утру лавочник твердо решает отправиться на поиски девочки. Он вдруг открывает в себе, что ни одна из собранных им вещей не стоит ее веселой улыбки.
И какой он после этого лавочник?
Дурень, да. И немного — дедушка Файрулла. Ему, оказывается, нравится произношение на восточный манер. Оно пахнет инжиром. Который вообще-то бе-е-е.
Фаруллах решительно затягивает пояс, отряхивает полы халата и, потоптавшись, заворачивает горшок в кусок ткани.
Зачем? А вот затем.
Заперев лавку на замок, он нюхает воздух.
Запах Тиль — это запах лохмотьев и голода. Запах угасающей надежды. Запах усталости. Запах медленных шагов. Фаруллах следует за ним по разрушенному Тимурину. Запах почти выветрился, и он несколько раз сворачивает не туда, пугая крыс и людей, больше похожих на косматые, неряшливые тени. Он преодолевает груды камней и выбоины от ядер, перебирается через высохший канал, полный серо-зеленых костей, и сворачивает от центра к выгоревшим окраинам.