История моего самоубийства
Шрифт:
— Откуда? — еще раз испугался Гена.
— Ну, оттуда А почему смылся-то? Свобода, антисемитизм, справедливость… Что еще?
— Ну да, это правда.
— Неполная! Смылись мы потому, что справедливым и свободным каждый из нас считает окружение, где живут под себя.
— А отчего грусть? — напомнил Гена.
— А я уже сказал. Мы надеялись, что другие лучше нас, что возможно жить не под себя, — иначе! Хороним не социализм, а надежду на человека.
— Так ты социалист? — ужаснулся он.
— Не знаю, — признался я. — И не потому даже, что одни и те же слова
— А почему не знаешь — социалист ты или нет?
— А никто не знает кто он такой. Если социализм не выдержал и скончался по той причине, что он лучше людей, какие они, увы, есть, то я социалист. Не Маркс сволочь, а человек — свинья. Маркс — как все мы! Сознавал, что сам он — свинья, но надеялся, что другие лучше. Глупый был мудрец: человека плохо знал. Но без глупости нет надежды. Христос тоже был неумен. Чего только не нес! Одно это чего стоит: блаженны кроткие, нищие и все такое! На что надеялся?! А Моисей? «Не убивай, не лги, не кради!» Долдон! На кого рассчитывал?! И еще это: не суетись! Довольно и того, что наживешь за шесть дней. А почему социализм не выдержал? Да потому, что человек — свинья. Ему всего не хватает; не лезет в него, а он все пихает! Налей теперь в стакан! А чипсов нет?
— Чипсов уже нету, — растерянно произнес Краснер. — Кстати, если голоден, спустись вниз: там уже все обедают… Венецианские лазаны и рулет из телятины.
Я выбрался из кресла:
— Я буду рулет.
Гена тоже поднялся с места, но потоптался и сказал:
— Я, знаешь, книгу написал.
— Знаю. О том, что люди перестают быть собой и проживают чужую жизнь. Да? А как семья?
Он ждал вопроса и ответил мгновенно:
— Большая уже: нас теперь шестеро. Ирка вышла замуж за того сальвадорца, помнишь? И родила сына. И Люба моя тоже сообразила. Тоже сына! — и, достав из заднего кармана утыканный кредитками бумажник, он вытащил из него снимок. С полароидного пластика — большими запуганными глазами — на меня посмотрели в упор два мальчугана не старше 4-х лет.
— Какой из этих краснерятов — внук? — спросил я.
— Слева.
— Этот не Краснер; весь, видно, в отца: дочь-то у тебя светлая!
— Ты получше взгляни, — настоял Гена.
Я взглянул получше. Сомнений не возникло: человек был смуглый. Собираясь уже возвращать Гене пластик, я замешкался: второй, справа, тоже оказался смуглым — с черными волосами и темными глазами. Я задумался и спросил:
— Гена, а волосы-то у тебя самого были…
— Под стать фамилии: красные! — выпалил Гена. — Рыжие в общем, как у Любы. Бабам цвет этот идет, а мужикам — упаси Бог: счастлив, что облысел. Не помнишь что ли?
Спросил я как раз потому, что помнил: супруги Краснеры ничем не походили на сына, который продолжал сверлить меня черными зрачками. Походил сын не на Краснеров, а на своего соседа, на племянника, причем, походил не столько цветом, не столько даже быстрыми линиями лица, тщательно завязанными в восточный орнамент подбородка,
— Что ты там увидел? — пригнулся и Гена.
— Не смотри! — вскрикнул я, резко распрямился и оттолкнул его, чтобы на фоне позолоченных облаков по ту сторону стекла он не успел разглядеть ужаснувшую меня картину: отражение моего собственного лица, начерченного размашистыми штрихами, обрамленными наверху жирной скобкой черной шевелюры и закрученными внизу петхаинской арабеской. Отпрянув от окна, я, между тем, сообразил, что, в отличие от меня, Гена не нуждался в стекле, чтобы разглядеть это лицо.
— Что ты там увидел?
— Знакомое лицо. Но его уже нет.
Пока Гена размышлял над моим ответом, я бросился искать опровержение своей ужасающей догадки — и нашел его так же легко, как заподозрил себя в родстве с краснеровским потомством. Даже вскладчину этому потомству было меньше восьмилетнего срока, который миновал с того дня, когда Гена умыкнул от меня в Балтимор жену и дочь. Я вздохнул и снова с вожделением подумал о рулете.
85. Мистики и шизофреники пребывают в одной воде
Гена думал о другом:
— Ты мистик?
— Шизофреник: мерещатся в облаках лица! — и, заторопившись вниз, к рулету, я шагнул в сторону лестницы рядом с гардиной, за которой находился Стоун.
— Мистики и шизофреники пребывают в одной воде, — объявил Гена. — Первые плавают, а вторые тонут.
— Кто это сказал? — встрепенулся я.
— Ты! — рассмеялся он и, выдержав паузу, принял какое-то решение, а потом выдохнул из себя пропитанный водкой воздух. — У меня сохранилась твоя синяя тетрадь. Прихватил впопыхах. Она, кстати, — при мне, в портфеле…
— Так она у тебя! — ахнул я и перехватил его задымленный враждебностью взгляд. — У тебя, значит?
— И часто перечитываю. Чувство — как если б написал я сам.
— Так она сохранилась? А я считал ее пропавшей и жалел, потому что заносил в нее дикие вещи.
— Знаю, — подхватил Гена. — Про то, как все мы живем не своею жизнью, — так что ли? Это не дикие вещи. Вот прочтешь мою книгу и поймешь, что нормальные…
Меня осенила неприятная догадка, но Гена разгадал ее:
— Тебе может почудиться, что я списал книгу с этой тетради.
Я изобразил на лице удивление.
— Может, может! — заверил он и заговорил вдруг быстро, еле поспевая за своим хмельным дыханием. — Но это не так! Люди мыслят одинаково. И чувствуют одинаково. И все мы одинаковые, нет таких, которые лучше или хуже! Это, скажешь, старая истина? Ну так что! Истина не колбаса вареная: не портится от времени! Кто это сказал? Какая разница! Тот, кто сказал, не сказал ничего такого, чего не знал без него каждый, кто этого не сказал!
Дальше уже Гена стал говорить без паузы, без знаков препинания, еще быстрее и очень раздраженно: