История одного путешествия
Шрифт:
Миллер приехал перед самым Рождеством. В течение целой недели мы убирали и чистили казарму, стараясь придать ей хотя бы мало-мальски жилой вид. В день смотра Василий Петров чистил зубы полтора часа, а Кузнецов начал наводить блеск на свои сапоги еще накануне.
Единственный в жизни военный смотр, в котором мне пришлось участвовать, был лишен всякой торжественности. Был будничный день, унылый и теплый, были будничными лица солдат, показалось нам будничным и лицо генерала Миллера. Оп прошел мимо шеренги, ни на кого не глядя, как будто его голову к земле притягивали длинные черные усы. Остановившись около левого фланга, он поздоровался и, выслушав ответное: «Здравия желаем, ваше пр-ство», заговорил, о том, что гражданская война кончается, что теперь нам предстоит перейти на мирное положение, что нас отправят на север Франции на земляные
Начал накрапывать будничный, мелкий дождик. Попрощавшись, — все так же ни на кого не глядя, Миллер в сопровождении беспокойно юлившего переводчика, капитана Ратуши и еще двух русских незнакомых офицеров пошел к выходу из лагеря. Несмотря на команду «разойдись», мы еще долго стояли навытяжку, смотря вслед темному драповому пальто и серой, слишком новой шляпе.
В тот же вечор в лагерь зашел мой корнет и сообщил, что на другой день в десять часов утра меня ждет генерал Миллер. Иван Юрьевич решил для большего впечатления отправить вместе со мной Плотникова:
— Уж очень вы молоды, Андреев!
Всю дорогу — Миллер остановился в здании русского консульства на Корнише, и нам пришлось пересечь пешком весь Марсель, не было денег на трамвай — Плотников был очень разговорчив: его круглый голос произносил слова с необыкновенной убедительностью, сияло его широкое веснушчатое лицо, голубые глаза были решительны и непреклонны. Но только мы вошли в комнату, где находился генерал Миллер, Плотников замолчал, невидящим упорным взглядом уставился в одну точку, его руки вытянулись по швам и прилипли к телу, видно было, что даже землетрясение не выведет его из состояния столбняка. В эту минуту я понял, почему ко мне, человеку из другого, «интеллигентского» мира, столько времени солдаты относились с недоверием.
Миллер сидел за простым деревянным столом, опустив глаза, тяжелый и угрюмый. Я не помню, кто еще в это время находился в комнате, — за спиной генерала и около окна расплывались в тумане смутные фигуры офицеров, — я видел только опущенное лицо, руки с короткими пальцами, рассеянно перебиравшие разбросанные на столе бумаги, крахмальный воротничок — Миллер был в штатском, — туго обхватывавший короткую, апоплексическую шею. Я не помню, что я говорил, — сознание, что от этого разговора зависит наша судьба, меня подхватило и понесло. Слов я не подыскивал, они сами срывались с языка, доводов мне не пришлась придумывать. Когда я остановился минут через пять — мне не хватило дыхания, — я почувствовал, что не сказал и десятой доли того, что собирался сказать. Миллер слушал внимательно, не перебивая, по— прежнему опустив глаза и наклонив над столом лицо. Он задал несколько вопросов о составе нашей группы, об Артамонове, о том, что твердо ли мы решили ехать на Кавказ. Говорил он глуховатым, как будто простуженным голосом. Выслушав мои ответы — Плотников нерушимо молчал, — Миллер сделал две или три пометки на бумагах, лежавших перед ним, и в первый раз взглянул на нас усталыми глазами, сказав, что подумает, что отправить нас сейчас трудно и чтобы мы, возвратись в казарму, не слишком обнадеживали товарищей.
В течение целой недели мы были в неизвестности. С каждым новым днем мы думали, что остается все меньше и меньше надежды на благоприятный ответ. Душевное напряжение, в котором мы жили все эти дни, сказывалось совсем неожиданным образом: Вялов перестал шить, ходил по казарме мрачный и злой, Плотников целые дни играл в карты по маленькой и тем не менее ухитрился проиграть свой штатский костюм, Мятлев часами неподвижно лежал на койке, заложив руки за (голову, уставившись своими прекрасными глазами на сквозную щель в крыше барака. Сверху, пронзая сумрак казармы, падал узкий луч, и издали казалось, что вокруг его нелепо-красивого лба сияет серебряный венок. Наконец капитан Ратуша вызвал меня в кабинет и сообщил, что через две недели, 6 января, мы погружаемся на французский пароход «Thadla», уходящий в Константинополь, а оттуда мы должны будем собственными силами пробираться дальше.
1 января 1921 года, за несколько дней до нашего отъезда, с утра казарма опустела — все солдаты были отправлены на север Франции.
В день Нового года мы пошли скитаться по Марсели вместе с Мятлевым. Долго проблуждав узкими улицами вокруг порта, мы наконец выбрались на набережную. По случаю праздника в узком пространстве свободной воды, оставленной сбившимися к берегу лодками, яликами и небольшими увеселительными яхтами, был устроен своеобразный турнир. Две больших восьмивесельных лодки, разведенные в разные концы порта, по данному знаку устремлялись друг на друга. Позади кормы, над водою, у каждой лодки было устроено по маленькой, в квадратный метр, деревянной площадке. На площадке стояли два современных рыцаря — в синих штанах и белых рубахах. Они прикрывали грудь деревянными щитами и держали в правой руке по длинному гибкому шесту, походившему на турнирное копье. Лодки разгонялись, гребцы далеко закидывали весла, рвали воду, нагибались, почти сровнявшись бортами, и потом снова откидывались назад. Кричали рулевые, кричала толпа, и лодки, поравнявшись с веслами, сложенными, как перепончатые крылья, проскальзывали одна от другой в нескольких вершках. Рыцари ударяли с размаху друг друга в щиты, и один из них, потеряв равновесие, выронив копье, летел вниз головой в январскую ледяную воду. Победитель вызывал нового смельчака, и лодки, разойдясь на разные концы порта, снова бросались друг на друга. Наибольший успех выпал на долю того неудачника, который при ударе потерял копье и щит и потом целую минуту, так что лодка успела подплыть к самой набережной, вертелся на маленькой площадке, нелепо размахивая руками, цеплялся за воздух, изгибался в три погибели, уже падал, но еще раз выворачивался и, наконец, рухнул вниз головою в воду.
…С трудом протолкавшись сквозь толпу, запрудившую набережные, мы с Мятлевым выбрались на молы нового порта. Уже вечерело, в синем воздухе зажигались газовые фонари, еле озаряя скелеты подъемных кранов и черные стены пакгаузов, от угрюмой тяжести ушедших но самый пояс в землю. Некоторые пароходы были освещены, по узким сходням сновали грузчики, открытые жерла люков освещали снизу как будто повисшую в воздухе, паутину снастей. Около мусорной кучи, наваленной возле зеленоватого газового фонаря, мы увидели безработных — двух белых и одного негра. Они собирали выброшенные бобы и с жадностью их ели.
— Вот тебе и братство народов, — сказал Федя, улыбнувшись, — братья по голоду!
Сгущался сумрак, небо из фиолетового превращалось в сине-черное, только на западе, над черными силуэтами портовых зданий, еще плыл красноватый отблеск заката. Мы шли по набережной от одного озерка света, расплесканного вокруг фонаря, к другому, далекому, надолго погружаясь в зыбкий, колеблющийся мрак, в котором медленно скользили наши уродливые, то непомерно длинные, то совсем короткие, теми.
— Ехать теперь, в 1921 году, в Россию, с тем, чтобы снова начинать борьбу с большевиками, теперь, когда гражданская война кончилась, не думаешь ли ты, что это довольно нелепое предприятие? — спросил я.
— Ехать для того, чтобы возрождать белое движение, — конечно нелепо. Но ведь мы не белые. А как мы молоды, ты только подумай, как молоды: самый старший из нас — Иван Юрьевич. Ему двадцать восемь лет. А тебе — на десять меньше.
Федя говорил удивленным и даже растроганным голосом, как будто он в первый раз за много месяцев вспомнил о своей молодости. Мне стало неловко оттого, что я был самым младшим в нашей группе.