История одного путешествия
Шрифт:
его впервые: кубанцы, знавшие Фесенко по гражданской войне, говорили, что он «черт», «что ему море по колено», «что с таким не пропадешь». Не знаю, действительно ли был «чертом» полковник Фесенко, но в Грузии он ничем не отличился: вся тяжесть боя под Новым Афоном пала на начальника нашей первой сотни, есаула Булавина.
Был чудесный солнечный день — первый весенний день 1921 года. Небо очистилось и стало совершенно прозрачным, солнце весело прогуливалось по двору, высушивало лужи, с любопытством заглядывало в грязные углы, поблескивало в тусклых окнах нашей казармы, разгоняло по синей тени под забором веселых, прыгающих зайчиков. Воробьи сошли с ума, и казалось, что чирикает весь сухумский воздух, легкий, чуть прохладный, пахнущий морем и мимозами.
Мы стояли в строю довольно долго,
Наконец, уже к полудню, появился Тимошенко в сопровождении всего кубанского правительства. Аспидов держался в стороне, вероятно обиженный тем, что не ему предстояло произнести напутственное слово. Обойдя ряды, сказав несколько фраз вполголоса полковнику Фесенко, президент будущей кубанской республики обратился к нам. В черной черкеске, в черной каракулевой папахе, из-под которой выбивалась длинная прядь золотистых волос, с белой рукой, гордо положенной на рукоятку кинжала, он был действительно очень красив. Солнце било ему в глаза, он слегка щурился, и от этого казалось, что он лукаво улыбается.
— Кубанцы! Роковой час пробил! Сегодня с винтовкой в руках, с сердцем, полным надежды, мы отправляемся в поход для освобождения наших родных очагов. Вы все идете в бой добровольно. Вы знаете, что там, за горами, — Тимошенко широким жестом указал в сторону сиявшего нетронутыми снегами Кавказского хребта, и широкий рукав его черкески стал похожим на черное крыло, — там, за горами, наша родина, наши родные станицы. Там ждут нас наши хаты, наши жены, наши бескрайние кубанские степи. Не страшно умирать за свободную Кубань. Наградой победителю будут вольная жизнь и полные житницы.
Тимошенко, как опытный оратор, говорил недолго, но каждое слово произносил любовно, веско, со вкусом, гипнотизируя ряды пластунов широкими движениями рук. И когда он кончил словами кубанского гимна:
Эх, Кубань, ты наша родина…—
ряды вздрогнули и подхватили:
Вековой наш богатырь,
Многоводная, раздольная…
Я посмотрел на Федю. Закрыв глаза, с упоением, забыв все на свете, он пел:
Разлилась ты вдаль и вширь…
Я почувствовал, как пение охватываем и меня, как я, фальшивя, но честно стараясь попасть в такт, начинаю подпевать:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
В тот день кубанский гимн нас сопровождал повсюду. После обеда рядами, отпечатывая шаг, мы прошли по улицам Сухума на пристань. Мы пели: «Эх, Кубань, ты наша родина…», грузинские мальчишки бежали за нами следом, женщины махали платками, мужчины в черных бурках показывали на нас пальцами; я уже чувствовал себя настоящим, коренным станичником. Когда мы грузились на маленький кривобокий пароходишко с длинною, как мачта, тонкой трубою — до Нового Афона нас везли морем, — мы продолжали петь. Когда Сухум скрывался вдали и над исчезающим городом во всем своем невообразимом великолепии выросли снежные вершины Кавказских гор, озаренных солнцем, мы продолжали петь:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Переход морем, совсем небольшой — километров двадцать пять, — продолжался до самого вечера. Наш перегруженный пароходишко еле полз по спокойному, нежному морю. На северо-западе, над самым горизонтом, из-за моря выросли фантастические скалы, — неужели же это были Крымские горы, на сотни верст приближенные миражем? Мягкие и пологие волны мертвой зыби искрились солнечными зайчиками, теплый, еле заметный ветер доносил с берега сладкий запах оттаивающей
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Уже в сумерки мы подошли к маленькой, сильно помятой волнами, исправленной наспех монастырской пристани. Все стало серым, только на вершинах гор еще держался легкий темно-розовый отсвет. Море слилось с небом, деревья слились с землею, и только между черными кипарисами белели стены Ново-Афонского монастыря. Близость фронта, проходившего в нескольких верстах на север, чувствовалась во всем: было темно, но повсюду возникали, как призраки, серые солдатские шинели, разговор велся вполголоса, курили в кулак и все ждали, что вот-вот эта настороженная тишина сменится воем, грохотом, адом войны, возникающим из ниоткуда, с неудержимой яростью и холодным бешенством.
Нас отвели в стоявший между высокими монастырскими стенами белый домик, в котором в мирное время ночевали паломники, и разместили в маленьких, выбеленных известкой, узких комнатах. При свете крошечного огарка, отбрасывавшего уродливые, мигающие тени, непристойные рисунки, которыми были испещрены стены (вероятно, до нас здесь стояли другие солдаты), казались особенно отвратительными. Нам дали есть — по полбанки корнбифа и утроенной порции черного хлеба — и заперли в домике, приставив ко всем дверям и окнам часовых, набранных во второй сотне, которая не должна была участвовать в завтрашнем сражении: Фесенко, не доверяя красноречию будущего президента кубанской республики, принял свои меры против дезертирства. Мы устроились с Федей на полу и укрылись вдвоем моим халатом — наше одеяло осталось в обозе, застрявшем где-то между Сухумом и Новым Афоном. Я заснул крепко, без снов, одним куском, и когда среди ночи, часа в три, нас разбудили, я долго не мог отделаться от сонного оцепенения, охватившего меня. В узком коридоре нам сделали перекличку, — кроме двух часовых, исчезнувших неизвестно куда, других дезертиров не оказалось. Нам выдали патроны и вывели на монастырский двор.
Я никогда не забуду звезд, которые увидел в ту ночь, в ночь перед боем. Они висели низко, над самой землею, большие, круглые, тяжелые, немигающие. Черные ветви деревьев упирались в самое небо, сгибаясь под его тяжестью. Ночной воздух был пронзительно холоден и влажен — очень легкий, еле видимый туман покрывал землю. Мы шли гуськом по узкой дорожке, спотыкаясь о корни деревьев. Из моей переполненной сумки выпала обойма. Я долго ее искал, шаря в темноте руками, — мне попадались листья, сучья, терпко пахла холодная и скользкая земля, но обоймы не было. Махнув рукою, я пустился догонять исчезавшие в темноте тени пластунов. Мы шли недолго, — вероятно, с полчаса, не больше. Деревья поредели, темнота немного раздвинулась, звезды загорелись еще ярче. Дорожка начала подниматься в гору. Сумка, переполненная патронами, узким ремешком резала плечо. Никто не разговаривал. Издалека доносились отдельные винтовочные выстрелы. Неожиданно лес кончился, звезды отодвинулись, мы поднялись на пригорок. Вдалеке, в самой глубине (черной ночи, полыхал беззвучный малиновый пожар. Земли не было видно, и казалось, что огонь горит в воздухе. Игрушечные языки пламени вспыхивали над круглым пятном огня, озаряя снизу черные клубы дыма, застилавшие звезды. Под ногами внезапно открылась круглая яма, уходившая в обе стороны по гребню пригорка. В глубине окопа сквозь темноту я разглядел скрючившиеся тени спящих солдат. Мы прошли вдоль окопа несколько десятков саженей, ненадолго застряли в проволочных заграждениях, спустились вниз, — вероятно, в сторону невидимого моря, глухо вздыхавшего в темноте, — и залегли между корнями огромных безлистых деревьев. Убедившись, что Федя и Плотников не потерялись по дороге, я растянулся на влажной земле, покрытой палой листвою. Признаков рассвета еще не было, казалось даже, что мгла сгустилась сильнее. Мучительно хотелось курить. Все молчали. Вероятно, я заснул, потому что когда я открыл глаза, небо вдруг посветлело и ветви деревьев, уходившие в неизмеримую глубину, оказались совсем низко, над головой. Я услышал, как есаул Легких, командир пулеметного отряда, говорил вполголоса: