История одной гречанки
Шрифт:
Просьба ее меня напугала, но страх, что она выдаст меня, связывал мне руки. Правда, она доверила мне свою тайну, однако это отнюдь не могло остановить эту безрассудную женщину, ибо у меня не было никакой возможности доказать, что она действительно открылась мне. Если бы я отказала ей в содействии, ей стоило только прекратить свидания с возлюбленным, чтобы сразу же замести все следы, в то время как мое письмо и двое рабов, которым я доверилась, могли в любую минуту изобличить меня. Мне пришлось исполнять все, чего бы она ни потребовала. Любовник ее появился у меня в следующую же ночь. Чтобы обмануть рабов, которые прислуживали мне, мне пришлось, пока они спали, подняться с постели и проводить турка в комнатку, ключ от которой имелся только у меня. Там-то товарка моя и рассчитывала встречаться с ним в дневное время. Чтобы скрыться от взоров многочисленных женщин и невольников, требовалась большая ловкость. Но в наглухо запертом серале никого не смущало, когда одна из нас на время удалялась, а такие краткие отлучки облегчались еще и тем, что в серале было очень много комнат. Между тем турок, видевший меня всего лишь какое-то мгновение, при свете свечи, воспылал ко мне чувствами, которые дотоле питал к моей товарке. С первого же свидания, когда
Но она упустила из виду, что юноша увлек за собою веревочную лестницу, а лестница, как и место, куда он упал, неминуемо изобличат ее преступное поведение. Правда, трудно было установить, из какого именно окна он упал, ибо во двор выходило еще несколько окон. Но в доме Шерибера все равно поднялась страшная кутерьма, и она сразу же докатилась до сераля. Паша сам стал допрашивать своих женщин. Он распорядился обыскать все помещения, которые могли показаться подозрительными. Обнаружить ничего не удалось, а я только дивилась невозмутимости, с какой моя товарка выдерживает все, что творится вокруг. В конце концов подозрения домоправителя пали на меня. Однако он не стал докладывать о них своему повелителю. Он сказал мне, что, судя по моим бредням, не сомневается, что именно я всполошила весь сераль и, вероятно, вознамерилась ценою преступления добиться свободы. Он вздумал при помощи угроз вырвать у меня признание, но я его не испугалась. Однако когда он пригрозил, что возьмется за самых преданных моих рабов, я сочла себя погибшей. Он заметил мой испуг и, собравшись перейти к действиям, вынудил меня рассказать ему правду, — не могла же я допустить, чтобы мои несчастные слуги погибли в страшных муках. Итак, расследование, которое велось, чтобы уличить другого человека, послужило к открытию именно моей тайны. Я призналась домоправителю, что действительно пытаюсь добиться свободы, но только такими путями, которые не осудил бы и сам паша; я дала ему слово, что уже не буду настаивать на своих правах, а буду добиваться свободы только как невольница и за такую сумму, какую за нее назначат. Он пожелал узнать, к кому обратилась я с письмом. Я не могла скрыть, что оно было к вам. Товарке искренность моя пошла на пользу, похождения ее так и остались нераскрытыми, а домоправитель, довольный моим признанием, сказал, что на таких условиях охотно пособит мне.
Его сговорчивость удивила меня не меньше, чем напутала прежняя суровость. До сих пор не знаю, чем объяснить ее. Я была несказанно рада, что удалось преодолеть столь страшное препятствие, и несколько раз посылала разузнать, тронула ли моя просьба ваше сердце. Ответ ваш был неясен. Теперь же, к величайшей радости, я на опыте убедилась, что вы занялись участью несчастной невольницы и что свободой я обязана не кому другому, как именно вам, благороднейшему из людей.
Если при чтении этой исповеди у читателя возникли те же мысли, что и у меня, то он не удивится, что, выслушав ее до конца, я погрузился в глубокое раздумье. Оставляя в стороне восторженные отзывы Шерибера, я убедился, что юная гречанка и в самом деле наделена незаурядным умом. Я восхищался тем, что без помощи иного наставника, кроме природы, ей удалось так удачно выходить из затруднений и что, говоря о своих мечтах и размышлениях, она большинству своих помыслов придавала чисто философический оборот. Она была очень развита, причем нельзя было предположить, что эти мысли она у кого-то заимствовала, ибо дело происходило в стране, где мало предаются умственным занятиям. Поэтому я решил, что у нее от природы богатый внутренний мир и в сочетании с на редкость трогательной внешностью она представляет собою поистине необыкновенную женщину. В приключениях ее я не находил ничего особенно возмутительного, ибо уже прожил в Константинополе несколько месяцев и мне изо дня в день доводилось слышать самые диковинные истории, связанные с невольницами; в дальнейшем моем повествовании найдется немало таких примеров. Не удивил меня и рассказ о том, как ее воспитывали. Ведь Турция полна гнусными отцами, которые готовят дочерей к разврату, и только этим и заняты ради хлеба насущного или ради приумножения своих достатков.
Но, принимая во внимание впечатление, произведенное на нее, как она уверяла, нашей краткой беседой, а также причины, по которым она вздумала именно мне быть обязанной своей свободой, я не мог вполне довериться тому простодушному и невинному виду, с каким она говорила со мною. Чем больше я приписывал ей ума, тем больше подозревал в ней ловкости; именно старания, которые она прилагала, чтобы убедить меня в своей наивности, и внушали мне недоверие. В наше время, как и в древности, только в иронической поговорке упоминают о чистосердечии греков. Поэтому в лучшем случае я мог считать правдоподобным лишь следующее предположение: стосковавшись в серале и рассчитывая, быть может, на большую свободу, она решила уйти от Шерибера и переменить обстановку, а чтобы внушить мне нежное чувство, вздумала воспользоваться нашей беседой и подойти ко мне с той стороны, которая показалась ей во мне самой уязвимой. Я допускал, что она действительно испытала волнения сердца и ума, о которых говорила, а причину их нетрудно было отыскать, ибо девушке вряд ли мог доставить много радости дряхлый старик. Недаром она с похвалой отзывалась об умеренности паши. Ради полной откровенности замечу, что сам я находился тогда во цвете
Из всех этих рассуждений, часть коих пришла мне на ум еще во время ее рассказа, я сделал вывод, что оказал красивой женщине услугу, в которой мне незачем раскаиваться, однако на нее имели бы такое же право и все остальные красивые невольницы; и хотя я взирал на гречанку с восхищением и был, конечно, польщен тем, что она, по-видимому, желает понравиться мне, уже одна мысль, что она вышла из рук Шерибера, побывав до него в объятиях другого турка, а то и многих любовников, которых она от меня скрыла, — удержала меня и предохранила от искушения, которому я по молодости легко мог бы поддаться.
В то же время мне хотелось точнее узнать ее виды на будущее. Она должна была понимать, что, поскольку я вернул ей свободу, я не имею права чего-либо требовать от нее, а, напротив, жду, чтобы она сама рассказала мне о своих намерениях. Я не стал задавать ей вопросов, а она не торопилась делиться со мною своими планами. Она вновь заговорила об европейских женщинах, об основах, на коих зиждется их воспитание, стала выспрашивать у меня всякие подробности, а я с удовольствием отвечал ей. Было уже очень поздно, когда я заметил, что мне пора уходить. Она так и не заикнулась о своих намерениях, а все только твердила о том, как она счастлива, как признательна и как ей приятно слушать меня; поэтому, прощаясь, я вновь предложил ей свои услуги и сказал, что если дом и заботы приютивших ее людей окажутся ей по душе, то она ни в чем не будет здесь нуждаться. Я обратил внимание, что она весьма пылко попрощалась со мною. Она называла меня своим повелителем, властелином, отцом, словом, давала мне все нежные имена, обычные в устах восточных женщин.
Закончив еще несколько важных дел, я, прежде чем лечь спать, снова представил себе все обстоятельства моей встречи с гречанкой. Она даже явилась мне во сне. Проснувшись, я был полон этими мыслями и первым делом послал к учителю узнать, как Теофея провела ночь. Меня не влекло к ней так, чтобы это внушало мне тревогу, однако воображение мое пребывало в плену ее прелестей; я не сомневался, что она будет уступчивой, а потому, признаюсь, стал задумываться о том, стоит ли мне затевать с нею любовную игру. Я размышлял о том, что можно себе в этом отношении позволить, не противореча доводам рассудка; запятнана ли она ласками двух своих любовников и должно ли внушать мне отвращение нечто такое, чего я и не заметил бы, если бы не знал об этом? Такого рода изъян мог быть заглажен в течение нескольких дней отдыхом и уходом, особенно в том возрасте, когда природа беспрестанно возрождается сама собою. К тому же из всего рассказанного ею самым правдоподобным показалось мне, что она еще находится в полном неведении любви. Ей едва исполнилось шестнадцать лет. Шерибер, конечно, не был в состоянии вызвать в ее сердце нежность, а в Патрасе она не могла питать такого чувства к сыну губернатора, ибо была еще ребенком, не говоря уже о том, что, по ее словам, он внушал ей отвращение. Я подумал, как заманчиво было бы дать ей вкусить сладость любви, а чем больше я размышлял об этом, тем больше льстил себя надеждой, что уже отчасти внушил ей нежное чувство. Такие мысли заглушили во мне все сомнения, подсказанные щепетильностью. Утром я встал совсем другим человеком и, хотя и не собирался торопить события, все же решил еще до вечера слегка подготовить их.
Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил, что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован женщиною.
— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.
Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.
В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.
— Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! — воскликнул он. — Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, — добавил он, обращаясь к силяхтару, — и это не единственная его кража! Я вырвал у него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того, чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.
Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым подготовиться к предстоящей сцене.