История свободы. Россия
Шрифт:
Эта программа – сделать возможным свободное саморазвитие всех человеческих способностей – покоится на широком допущении: существует хотя бы один путь развития, на котором эти способности не вступят в конфликт друг с другом, не станут развиваться друг другу в ущерб – верный путь к совершенной гармонии, где всякая часть находится на своем месте и не противоречит целому. Отсюда можно вывести, что этот путь нам укажут познание человеческой природы, полученное через наблюдение, самоанализ, интуицию, или внимательное знакомство с жизнью и трудами самых лучших и самых мудрых людей, какие только были на свете. Здесь не место подробно рассуждать о том, насколько эта доктрина согласуется с древними религиозными учениями или с современной психологией. Я только хотел подчеркнуть, что программа эта направлена на активное действие, она бросает вызов всем социальным ценностям, всевластию государств, сообществ, церквей, жестокости, несправедливости, глупости, лицемерию, слабости, а прежде всего – тщеславию и нравственной слепоте. Человек, хорошенько повоевавший на этом фронте, искупит свой грех – то, что он жил ради наслаждений, помыкал людьми, был потомком и наследником разбойников и угнетателей.
Толстой действительно в это верил, проповедовал и применял на практике. «Обращение» изменило его
Пытаясь повлиять на кого-либо, мы ввязываемся в сомнительное с нравственной точки зрения предприятие. Это очевидно, когда один человек грубо помыкает другим. Однако в принципе так можно взглянуть и на образование. Всякий педагог стремится оформить умы и жизни своих учеников в соответствии с некой заранее заданной целью или моделью. Но если мы, изощренные представители глубоко развращенного сообщества, сами несчастливы, дисгармоничны и блуждаем впотьмах, на что мы способны, кроме как превращать здоровых от рождения детей в наше собственное недужное подобие, делая из них таких же калек, как мы сами? Мы то, чем мы стали, мы не можем не любить Пушкина и Шопена; и вдруг оказывается, что дети и крестьяне находят их непонятными либо скучными. Что же мы делаем? Мы упорствуем, мы «образовываем» их, пока они тоже не начинают получать от этих стихов или этой музыки хотя бы какое-то удовольствие или, по крайней мере, понимать, почему все это нравится нам. Что мы сделали? Моцарт и Шопен восхищают нас только потому, что они сами были детьми нашей упадочной культуры, и оттого язык их понятен нашему больному разуму; но какое право мы имеем заражать других, делать их такими же развращенными? Мы замечаем изъяны чужих систем. Мы прекрасно видим, как ломается человеческая личность под гнетом протестантского послушания, католического соревнования или той дикой смеси из своекорыстия и преклонения перед чином или социальным статусом, на которой, согласно Толстому, построена русская воспитательная система. Не будет ли чудовищной самонадеянностью или редкостной непоследовательностью вести себя так, как будто наши прославленные системы, выстроенные по Песталоцци или по ланкастерскому методу, то есть несущие на себе явственный отпечаток цивилизованных, а значит, искалеченных личностей, непременно лучше или хотя бы безвредней всего того, что мы столь охотно и справедливо осуждаем в поверхностных французах или в напыщенных немцах?
Как этого избежать? Толстой повторяет уроки «Эмиля». Природа, только природа может нас спасти. Постараемся понять, что «естественно», самопроизвольно, неиспорченно, цельно, в гармонии с собой и с другими, и будем расчищать пути в этом направлении, не пытаясь что бы то ни было изменить, подогнать под шаблон. Надо слушаться подсказок нашей собственной, подавленной, но подлинной натуры, а не смотреть на нее как на сырой материал для нашей неповторимой личности и могучей воли. Бросая вызов, словно Прометей, ставя цели и строя миры, противореча истинам, которые наше же собственное нравственное чувство признает вечными, данными всем людям раз и навсегда; истинам, благодаря которым мы – люди, а не животные, только впадаешь в смертный грех гордыни, общий для всех реформаторов, всех революционеров – словом, всех тех, кого почитают великими и полезными. Свойствен он и чиновникам или помещикам, которые из либеральных убеждений, или со скуки, или просто из прихоти вмешиваются в жизнь крестьян [345] . Не учите; учитесь, в этом смысл написанной около ста лет назад статьи Толстого: «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?», а также всех его записей, опубликованных в 1860-х и 1870-х годах, написанных с обычной для него свежестью восприятия, вниманием к детали, с неподражаемой силой непосредственного видения, где он приводит в пример рассказы, написанные детьми из его деревни, и говорит о благоговении, которое он испытывал, присутствуя при акте чистого творчества, в котором, как он уверяет, не принимал ни малейшего участия. Эти рассказы только проиграли бы от его «исправлений»; они кажутся ему гораздо более глубокими, чем что бы то ни было у Гете; он объясняет, как устыдился он из-за них своего высокомерия, тщеславия, своей глупости, узости, нравственной и эстетической глухоты. Если мы чем-то и можем помочь детям и крестьянам, то разве что облегчив им возможность свободно двигаться по своему собственному, инстинктивно найденному пути. Направлять – значит портить. Люди добры и нуждаются только в свободе, чтобы реализовать свои хорошие качества.
345
Михайловский утверждает, что в «Поликушке», одном из лучших рассказов Толстого, сочиненном тогда же, когда и статьи о воспитании, тот представляет трагическую смерть героя как неизбежное следствие вмешательства в жизнь крестьян доброхотной, но тщеславной и глупой помещицы. Доводы его очень убедительны.
«Образование, – пишет Толстой в 1862 году, – это действие одного человека на другого, имеющее в виду побудить этого другого человека приобрести определенные нравственные привычки (мы говорим: они воспитали его лицемером, разбойником или хорошим человеком. Спартанцы воспитывали смелых людей, французы воспитывают личности однобокие и самодовольные)». Но это значит, что мы привыкли воспринимать – и использовать – людей как сырой материал, из которого мы лепим; иначе понять «воспитание» по тому или иному образцу невозможно. Мы явно готовы изменить направление, которому сами по себе следуют душа и воля другого человека, готовы отрицать его свободу – но ради чего? Ради наших извращенных, ложных или, в лучшем случае, весьма сомнительных ценностей? Это подразумевает
Но в одном они все были согласны: нужно освободить молодых от слепого деспотизма стариков; и всякий тут же подставлял на освободившееся место свою собственную жесткую, не терпящую возражений догму. Если я уверен в том, что знаю правду, а все прочие ошибаются, получаю ли я в силу этого, одного-единственного обстоятельства право учить и воспитывать других людей? Достаточное ли это условие, независимо от того, вступает ли моя уверенность в согласие с уверенностью окружающих? По какому праву я строю стену вокруг ученика, исключаю все внешние влияния и пытаюсь сформировать его именно так, как мне нравится, по моему или чьему-то еще образу и подобию?
Ответить на этот вопрос, страстно бросает прогрессистам Толстой, нужно или «да» или «нет». «…Если “Да”, то еврейская синагога, церковная школа имеет такое же законное право на существование, как и все наши университеты». Он заявляет, что с нравственной точки зрения не видит никакой разницы, по крайней мере принципиальной, между непременной латынью в традиционных гимназиях и столь же непременным материализмом, которым радикальные профессора пичкают свою безответную аудиторию. Тогда найдется что сказать в пользу тех вещей, которые с такой охотою поносят либералы, – домашнего обучения, например; ведь желать, чтобы твои дети были похожи на тебя, вполне естественно для родителей. Можно оправдать и воспитание религиозное, ведь верующие хотят спасти всех остальных от того, что они считают вечной гибелью. Получает право обучать людей и правительство, ведь общество не сможет выжить без той или иной формы правления, а правительство не сможет существовать, если ему не служат квалифицированные специалисты.
Что же лежит в основе «либерального образования» в школах и университетах, набитых людьми, которые даже не претендуют на уверенность в том, что они учат правде? Уроки опыта? Уроки истории? История учит нас только тому, что все предыдущие образовательные системы оказались насилием, покоящимся на лжи, и были совершенно забракованы. Не оглянется ли XXI век на наш XIX с такой же насмешкой и презрением, с какими мы смотрим на средневековые школы и университеты? Если история образования – всего лишь история угнетения и ошибок, какое мы имеем право длить этот отвратительный фарс? Если же нам говорят, что всегда так было, ничего нового в этом нет, тут уж ничего не поделаешь, просто работать как можно лучше – но с таким же успехом можно сказать, что убийства бывали всегда, так что и мы имеем на них право, хотя открыли причины, побуждающие совершать убийства?
Мы были бы просто мерзавцами, если бы не сказали, по крайней мере, так: поскольку мы, в отличие от папы с Лютером или современных позитивистов, не считаем, что наша педагогика (либо другие виды влияния на людей) основывается на знании абсолютной истины, мы не должны хотя бы мучить других во имя того, чего сами не знаем. Наверное мы можем знать только одно – чего действительно хотят люди. Что же, наберемся мужества хотя бы на то, чтобы признать свое невежество, свои сомнения и колебания. Попытаемся хотя бы понять, в чем дети или взрослые испытывают потребность, снимем очки традиции, предубеждения и догмы, чтобы познать людей такими, какие они есть, выслушать их внимательно и сочувственно, понять их самих, жизнь и нужды каждого. Попытаемся обеспечить их тем, о чем они просят, и не станем силой навязывать наших догм. Дайте им Bildung [346] (Толстой приводит точный русский эквивалент этого термина и с гордостью указывает, что его нет во французском или английском языке) – иначе говоря, старайтесь воздействовать на них через примеры и правила, взятые из их же собственной жизни. Не применяйте к ним «обучения», ведь это, в сущности, – один из способов насилия, которое уничтожает в человеке самое естественное и святое – способность самостоятельно мыслить и поступать в соответствии с тем, что он полагает благим и истинным, власть и право руководить собой.
346
образование (нем.).
Однако Толстой не может остановиться на этом, как делали многие либералы. И впрямь, тут же возникает вопрос: как же нам так исхитриться и оставить школьника или студента свободным? Не давать никаких моральных оценок? Предлагать только «факты», а не этические, эстетические, социальные или религиозные доктрины? Позволять, чтобы он делал собственные выводы, не пытаясь подтолкнуть его ни в одном из возможных направлений, чтобы не заразить его нашим болезненным мировоззрением? Но возможно ли между людьми настолько нейтральное сообщение? Ведь, когда мы общаемся, мы сознательно или бессознательно запечатлеваем один характер, или способ жить, или систему ценностей – в других? Бывают ли в принципе люди настолько отделены друг от друга, чтобы, тщательно уклоняясь от всего, что превышает минимальный уровень отношений, оставаться стерильно чистыми, абсолютно свободными в различении правды и лжи, добра и зла, красоты и уродства? Не глупо ли думать, что человека можно уберечь от любого влияния со стороны общества, не глупо ли даже для того мира, в котором протекали зрелые годы Толстого, то есть, строго говоря, без всех тех сведений о нашей природе, которые мы теперь приобрели стараниями психологов, социологов и философов? Да, мы живем в вырождающемся обществе; только чистые могут нас спасти. Но кто будет учить обучающих? Кто чист настолько, чтобы достаточно знать, а уж тем более – суметь излечить наш мир или хоть кого-то одного?