История свободы. Россия
Шрифт:
Точно так же Толстой утверждает, что Мопассан, чьим талантом он искренне восхищался, изменил себе именно благодаря этим фальшивым и вульгарным теориям. Правда, он остался хорошим писателем, в той степени, в какой он, подобно Валааму, вознамерившись опорочить добродетель, поневоле распознал благо, и полюбил его, и против собственной воли обратился к правде. Талант – это зоркость, а зоркость открывает правду, правда же объективна и вечна. Видеть истинное в природе или в человеческом поведении, видеть непосредственно и живо, как только гений (или простой человек, или ребенок) может видеть, а потом отрицать или хладнокровно искажать, неважно ради чего, – чудовищно и противоестественно; явственный признак глубокого нравственного нездоровья.
Правда познаваема; следовать ей – значит быть хорошим, душевно здоровым, гармоничным. Ясно, однако, что наше общество негармонично и не состоит из внутренне гармоничных индивидов. Интересы образованного меньшинства – которое Толстой именует профессорами, баронами и банкирами – противоположны интересам большинства – крестьян, вообще бедных; каждая из сторон равнодушна к ценностям другой или подсмеивается над ними. Даже те, кто, подобно Оленину, Пьеру, Нехлюдову, Левину, обнаруживают
Толстой прекрасно знает, что он и сам вполне определенно принадлежит к меньшинству, состоящему из баронов, банкиров и профессоров. Он слишком хорошо знаком с симптомами своей болезни. Он не может, например, отрицать своей страстной любви к Моцарту и Шопену или к Тютчеву и Пушкину, к самым зрелым плодам цивилизации. Ему никак не обойтись без печатного слова и всех тех сложных атрибутов культуры, на фоне которых только и можно жить такой жизнью и создавать такие шедевры. Но что толку от Пушкина деревенским мальчишкам, когда им он попросту непонятен? Какие реальные блага принесло крестьянам книгопечатание? Нам говорят, замечает Толстой, что книги просвещают (то есть развращают) сообщества; что именно печатное слово способствовало освобождению крепостных. Нет, это неверно: правительство сделало бы все то же самое и без книг и статей. Пушкинский «Борис Годунов» доставляет удовольствие только ему, Толстому; для крестьян он не значит ничего. Победы цивилизации? Телеграф сообщает о здоровье сестры или о замыслах греческого короля; но какой от этого прок народу? Однако именно он, народ, всегда оплачивал подобные нововведения и прекрасно об этом знает. Когда крестьяне убивают врачей во время «холерных бунтов» потому, что видят в них отравителей, они поступают дурно, но убийства эти не случайны: крестьяне чуют, кто их угнетатели, а врачи принадлежат именно к этому классу. Когда Ванда Ландовска играла на рояле для крестьян Ясной Поляны, почти все они остались совершенно равнодушными. Но можно ли сомневаться в том, что именно простые люди живут жизнью неизмеримо более цельной и гармоничной в сравнении с искореженными, изуродованными жизнями богатых и образованных людей?
Простой народ, доказывает Толстой в ранних педагогических работах, сам обеспечивает себя не только материально, но и духовно – народные песни, «Илиада», Библия выходят из самой народной толщи и потому понятны всем и везде, а «Silentium» Тютчева, или «Дон Жуан», или Девятая симфония – непонятны. Если идеал человека существует, его следует искать не в будущем, а в прошлом. Когда-то, как сказано в Библии и у Руссо, был Эдемский сад и в нем жили неразвращенные люди; потом пришли грехопадение, порча, страдание, неправда. Только слепой (Толстой повторяет это снова и снова) может верить, как верят либералы или социалисты, то есть сторонники прогресса, что золотой век все еще впереди, что история – это история совершенствования, что материальный прогресс в естественных науках и материальных навыках совпадает с нравственным продвижением. На самом деле все наоборот.
Ребенок ближе к идеальной гармонии, чем взрослый, а простой крестьянин – ближе, чем истерзанные, «отчужденные», не имеющие нравственных и духовных корней, разрушающие себя паразиты, из которых состоит цивилизованная верхушка. Именно отсюда проистекает знаменитый толстовский антииндивидуализм, в особенности мысль о том, что индивидуальная воля – источник заблуждений и искажений «естественных» человеческих наклонностей, и, следовательно, убежденность (почерпнутая во многом из шопенгауэровской доктрины о воле как источнике страданий) в том, что, планируя, организовывая, полагаясь на науку, пытаясь создать рациональные жизненные схемы в соответствии с рациональными теориями, мы плывем против течения, закрываем глаза на скрытую в нас самих правду, искажаем факты, подгоняя их под искусственные схемы, мучаем людей, подгоняя их под социальные и экономические системы, против которых протестует само наше естество. Отсюда же и обратная сторона этой мысли – толстовское непротивление. Он верит в возможность интуитивно постичь, что все не просто неизбежно, но объективно, промыслительно идет ко благу, и этому надо подчиняться.
Вот одна из сторон его учения, самая знаменитая, самая центральная идея толстовства, и она проходит через все его книги – романы, статьи, проповеди – от «Казаков» и «Семейного счастья» до последних религиозных трактатов. Именно это осуждали либералы и марксисты. Именно в этом расположении духа Толстой говорил, что, воображая, будто исторические личности управляют событиями, мы впадаем в манию величия и обманываем себя. Повествование его выстроено так, чтобы показать незначительность Наполеона или царя Александра, аристократов и бюрократов в «Анне Карениной», судей и чиновников в «Воскресении»; или еще пустоту и умственную беспомощность историков и философов, которые пытаются объяснить события, применяя к великим людям такие понятия, как «власть», или приписывая «влияние» литераторам, ораторам, проповедникам, хотя это пустые слова, абстракции, которые, на его взгляд, ничего не объясняют, поскольку сами гораздо менее внятны, чем факты, которые они призваны объяснить. Он утверждает, что мы даже не приблизились к пониманию, а значит, и к возможности объяснить или проанализировать, что значит обладать властью, влиять, господствовать. Объяснения, которые ничего не объясняют, – это, по Толстому, симптом самодовольного разума, способного разрушить невинность, исказить представления о мире и погубить человеческую жизнь.
Этот мотив, вдохновленный Руссо и сказавшийся уже в раннем романтизме,
Другой свойственный ему мотив прямо противоположен. Михайловский совершенно справедливо замечает, что при всей своей очарованности Кавказом и казацкой идиллией Оленин не может превратиться в Лукашку, вернуться к детской гармонии, которая в нем самом давно разрушена. Левин знает, что если бы он попытался стать крестьянином, вышло бы смешно и нелепо, а крестьяне бы первыми это поняли и высмеяли: и он, и Пьер, и Николай Ростов смутно осознают, что богаты чем-то таким, чего нет у крестьян. Толстой объясняет образованному читателю, что крестьянин «нуждается в том, чем вас снабдила жизнь десяти поколений, не задавленных тяжким трудом. У вас был досуг, чтобы искать, думать, страдать – так отдайте его тому, ради кого вы страдали; он нуждается в этом… не зарывайте в землю таланта, данного вам историей…».
Досуг, в таком случае, не всегда вреден. Прогресс возможен; мы можем учиться на опыте прошлого, в отличие от тех, кто в этом прошлом жил. Да, общество неправильно устроено; и это накладывает на нас прямые обязанности. Те, кто принадлежит к цивилизованной элите, трагически оторванной от народа, обязаны по мере сил восстанавливать поруганную человечность, не прекращая эксплуатировать людей, давать им то, в чем они более всего нуждаются, – образование, знания, материальную помощь, возможность жить лучше. По словам Михайловского, Левин в «Анне Карениной» начинает там, где остановился Николай Ростов. Они не квиетисты, и все же то, что они делают, правильно. Отмена крепостного права была, по мнению Толстого, мерой половинчатой, и все-таки это действие, мало того – доброе действие правительства, а теперь надо научить крестьян писать, читать, считать, они ведь не могут научиться сами; надо дать им средства, без которых не воспользуешься свободой. Я не могу слиться с крестьянской массой; но я могу хотя бы употребить плоды неправедно приобретенного моими предками и мной самим досуга – мое образование, знания, навыки – на благо тех, чей труд сделал этот досуг возможным.
Вот этот талант я и не вправе хоронить. Я должен работать, чтобы приблизить справедливое общество в соответствии с теми объективными требованиями, которые осознают и принимают все люди, кроме безнадежно развращенных, независимо от того, живут они в соответствии с этими требованиями или нет. Простой народ видит их отчетливее, утонченная публика – смутно, но каждый человек, если, конечно, он даст себе труд, вполне в состоянии их разглядеть; фактически способность видеть их отчасти определяет, человек ли ты. Когда совершается несправедливость, я обязан выступить против нее и воспрепятствовать ей; художник не более, чем кто-либо другой, имеет право сидеть сложа руки. Хорошего писателя отличает способность видеть правду – социальную и личную, материальную и духовную – и представлять ее так, чтобы от нее уже невозможно было отделаться. Толстой считает, к примеру, что Мопассан именно этим и занят, вопреки себе и своим эстетическим заблуждениям. Сам он достаточно развращен и может принять сторону зла, предпочитая никчемного парижского совратителя его жертвам. Однако, если он добирается до глубинных пластов истины – а талантливый человек непременно до них доберется, – он вольно или невольно ставит перед читателем фундаментальные нравственные проблемы, от которых читатель уже не сможет уйти и не сможет найти на них ответа, не пройдя через строгий и мучительный самоанализ.
Это, c точки зрения Толстого, открывает путь к возрождению, и в этом – истинное дело искусства. Призвание – талант – подчиняет нас внутренней потребности; выполнять ее волю – прямая цель и обязанность всякого художника. Ни в коем случае нельзя видеть в художнике поставщика развлечений или ремесленника, чье единственное дело – создать красивую вещь, как полагают Флобер, Ренан и Мопассан [344] . Существует лишь одна достойная человеческая цель, в равной мере обязательная для каждого из нас, для помещиков, врачей, баронов, профессоров, банкиров, крестьян: говорить правду и руководствоваться ею в своих действиях, то есть творить добро и склонять других к тому же. Что Бог есть, что «Илиада» прекрасна, что люди вправе быть свободными и равными – вечные и абсолютные истины. Поэтому мы обязаны склонять людей к чтению «Илиады», а не порнографических французских романов, трудиться на благо равноправного общества, а не теократической или политической иерархии. Насилие есть зло; люди всегда знали, что это именно так; значит, они должны создать такое общество, в котором не будет ни войн, ни тюрем, ни пыток ни при каких условиях, ни на каких основаниях; общество, в котором личная свобода существует в наибольшей степени. Своим собственным путем Толстой пришел к христианскому анархизму, имеющему много общего со взглядами русских народников, которые, если бы не их начетнический социализм, вера в науку и приверженность к террористическим методам, весьма близки к его позиции. Теперь он вроде бы защищает программу, связанную с действием, а не с социальным квиетизмом; на этой программе основана образовательная реформа, которую он пытался претворить в жизнь. Он хотел обнаружить, собрать, растолковать вечные истины, пробудить у детей и у простого народа самопроизвольный интерес, воображение, любовь, любопытство; и прежде всего высвободить их «естественные» силы – нравственные, эмоциональные, интеллектуальные, – которые (он не сомневался в этом, как не сомневался Руссо) помогут достичь гармонии и в людях, и между людьми, если мы, конечно, устраним все то, что может их искалечить, сковать или убить.
344
Толстого просто бесят знаменитые слова Мопассана (которые он цитирует), что обязанность художника состоит не в том, чтобы развлечь, позабавить, растрогать, поразить читателя, заставить его мечтать или задуматься, улыбнуться, заплакать, содрогнуться, но (faire) quelque chose de beau dans la forme qui vous conviendra le mieux d’apr`es votre temp`erament [сотворить что-нибудь прекрасное в той форме, какая больше подходит вашему темпераменту (фр.)].