Итоги № 44 (2012)
Шрифт:
— Словом, «Ася» сделала вас борцом с режимом?
— Отношение ко мне всегда было двойственным: с одной стороны, сын успешного советского писателя, с другой — что-то вроде диссидента. Хотя, должен сказать, ни «Ася», ни «Андрей Рублев» не подрывали устоев советской власти. Дело в ином. Эстетика этих фильмов не вписывалась в каноны социалистического реализма, картины выбивались из общего ряда, были непонятны, а что непонятно, то враждебно. Поэтому их и не выпустили на широкий экран. Наши с Тарковским друзья в ЦК партии — Бовин, Шишлин, Черняев — очень хотели помочь. Показали «Рублева» Брежневу. После обеда Леонид Ильич минут пятнадцать смотрел фильм, а потом вышел из зала со словами: «Скука страшная! Пойду играть на бильярде». Все! Этого оказалось достаточно.
— А кто приговорил «Асю»?
— Зачем вынуждаешь ворошить истории почти полувековой давности? Уже и фамилии тех людей вспоминаю с трудом…
— И все же, Андрей Сергеевич.
— Тогда я ничего не знал, лишь через много лет мне рассказали, что «Асю» запретили из-за… Пражской весны. Похоже на детектив! Дело в том, что Катушев, бывший в то время первым секретарем Горьковского обкома, когда-то жил в общежитии Высшей
— Каким боком тут «Ася»?
— Ты же сам попросил, чтобы я рассказал. Слушай. Катушев посмотрел мою картину, и она страшно ему не понравилась. Новоиспеченный секретарь ЦК позвонил руководителю Госкино Романову и высказал неудовольствие. А тот уже знал, что Катушев становится фигурой международного значения, и немедленно отреагировал. Вот так мнение партчиновника стало решающим в судьбе фильма… Повторяю, в 68-м я этого не знал и до последнего надеялся, что «Асю» покажут зрителям. Так совпало, что я должен был лететь на месяц в Лондон, чтобы вместе с отцом доработать сценарий «Щелкунчика» для совместной постановки с Энтони Асквитом, известным британским режиссером, большим поклонником балета и сыном премьер-министра Великобритании. Перед вылетом из Шереметьево я позвонил работавшему в отделе культуры ЦК КПСС Куницыну и спросил об «Асе». Георгий Иванович хороший был мужик — фронтовик, но что он мог поделать? Ответил, мол, новости скверные. Руководящие товарищи возражают. Настроение у меня испортилось, и в таком состоянии я сел в самолет, улетавший в Лондон. И попал в другое измерение!.. По предрождественскому городу, как в романах Диккенса, спешили мужчины в котелках и с тросточками в руках, держа под руку костлявых спутниц в вечерних платьях с оголенными плечами, кутавшихся в немыслимые меховые боа. Но наповал меня сразила тележка со свежей клубникой на углу Пикадилли и Бонд-стрит... Я-то привык видеть ягоду лишь летом на грядках... Однако самый запоминающийся момент случился ближе к концу поездки, когда англичане выдали суточные. Я сразу прощупал запечатанный конверт: толстый! Не терпелось проверить содержимое, пошел в туалет, сел на стульчак и стал считать купюры. Двести фунтов — фантастическая сумма для советского человека! Я пропил деньги в последний вечер. Угощал шампанским приглянувшуюся китаяночку, лиловый негр играл на рояле… Это было гениально, феерически! В номер вернулся к шести утра. Папа прождал меня всю ночь, ни на минуту не прилег, ходил в подштанниках из угла в угол и встретил словами: «Па-паследний раз еду с тобой! И ты никогда больше не па-паедешь за границу!» Но мне ведь хотелось не ездить, а жить! Я бродил по улицам вечернего Лондона, беззастенчиво заглядывал в незашторенные окна, видел свечи на столах, постаревшие от времени картины на стенах, огонь в каминах и думал, что рядом течет иная жизнь, но я к ней, увы, не принадлежу. Утром вне зависимости от желания мне предстояло сесть в самолет и лететь в Москву. Чтобы стать частью мира, который так манил, я должен был вырваться из Советского Союза. Вот что делало меня несчастным! О намерении попасть на Запад никому особенно не рассказывал. Кажется, даже Никите. Лишь родителей предупредил. Папа пытался отговорить, мама плакала, но желание уехать пересилило все остальное, стало одержимостью, я ничего не мог с собой поделать. Никаких сомнений не было. Когда в начале 80-го года улетал из Москвы и сквозь покрытый инеем иллюминатор смотрел на мерзнущего на ветру пограничника, вдруг мелькнула мысль: увижу ли еще хоть раз этот аэропорт и этих людей? А потом начались кошмары. Года два снился глава Госкино СССР Ермаш, повторялся один и тот же сон: будто я в кабинете у Филиппа Тимофеевича и с ужасом размышляю, как же выбраться оттуда. Вроде и выездная виза в паспорте стоит, но могут ведь не выпустить… Нет, мой отъезд был предопределен. Еще на «Романсе о влюбленных» говорил об этом Ие Саввиной. Мы шли после съемок мимо зоопарка, недалеко от которого она жила, и я сказал, что больше не могу оставаться в Союзе, хочу уехать. Ия была большим моим другом, все правильно понимала. Спорить не стала, лишь попросила: «Не торопись, заверши фильм». У меня сохранились глубокие, умные письма Ии. Тогда люди еще писали друг другу, а не обменивались эсэмэсками…
— Как Никита Сергеевич перенес ваш отъезд?
— Стоически. Это ударило по нему рикошетом, задело осколками. Гришин, первый секретарь МГК КПСС, публично назвал меня подонком, мое имя убрали из титров всех фильмов. Никите снимать не запрещали, но маму, например, не выпускали за границу. Она много работала над французскими переводами, а в Париж поехать не могла. Потом все-таки разрешили в расчете, что мама уговорит меня вернуться. Но я знал: это уже невозможно.
— К вам подкатывались на Западе с предложением о каких-нибудь политических заявлениях?
— А кто мог это сделать? Володька Максимов был умным человеком и не стал бы предлагать подобное. Мы любили друг друга, всегда встречались, когда я приезжал в Париж. Шел к Максимову, преодолевая в себе липкий страх «совка», поскольку понимал, что за ним наверняка приглядывает КГБ. Он же издавал журнал «Континент», руководил антикоммунистической организацией «Интернационал сопротивления»… Не меньшие проблемы с советской властью были и у Эрнста Неизвестного, с которым я тоже дружил. В ночь после его знаменитой ссоры с Никитой Хрущевым на выставке в Манеже мы вместе ходили по Москве, пили водку, разговаривали, я смотрел на Эрнста как на бога и понимал, что не смогу поступить, как он. Для этого нужно быть человеком, которому нечего терять, а я не чувствовал в себе готовности лечь на амбразуру. Все-таки помнил об определенных обязательствах перед семьей. И в Америку не собирался уезжать, меня вполне устраивала парижская жизнь, я мечтал снимать авторское кино в Европе, обожал Годара, Трюффо… Собственно, сценарий был готов, мы с Фридрихом Горенштейном написали его еще в Москве. В 78-м меня включили в жюри Каннского фестиваля, и я обо всем договорился с французскими продюсерами. Речь шла о фильме с Симоной Синьоре в главной роли. Мы с ней много общались. Она уже здорово пила, по слухам, пристрастившись к вину из-за романа ее мужа Ива Монтана с Мэрилин Монро.
— Создатель «Полета над гнездом кукушки» брал процент с реализации или расплачивались с ним натурой, готовым продуктом?
— Милош уже был богат и ни в чем не нуждался. «Кукушка» — это 1975 год, а первая снятая им в США картина «Отрыв» не преуспела в прокате, хотя и получила специальный приз жюри Каннского фестиваля. Замечательный, очень смешной фильм в духе чешской «новой волны»! Он не пошел в Штатах именно в силу гениальности. Американцы не сумели оценить юмор европейца. Форман долго пребывал в депрессии, года полтора не выходил из дома. Он жил тогда в Бруклине с Иваном Пассером, коллегой и таким же политэмигрантом из Чехословакии. Потом уже пришла всемирная слава. Мне Милош помогал по доброте душевной, мы были давно знакомы. В Лос-Анджелесе моим икорным «компаньоном» стал продюсер «Полуночного ковбоя» Джерри Хеллман. Он распространял деликатес среди обитателей Малибу, включая Барбру Стрейзанд, большую поклонницу икры. Вот Джерри я всегда оставлял баночку в качестве презента. Сколько мы с ним водки выпили… Замечательный человек!
— Долго вы так жили, Андрей Сергеевич?
— Года два. Калифорния — рай для нищих и бездомных. Все, что нужно, — сэндвич за полтора доллара, чистая майка, белые штаны да ветер в ширинку. Вокруг пальмы, океан у ног и полное ощущение счастья… Но и в самые трудные времена я не хотел возвращаться в СССР, ни за что не променял бы пустой кошелек на пригласительный на парад на Красной площади. Даже на трибуну Мавзолея. Предпочитал компанию голливудских неудачников, среди которых, к примеру, числился Монте Хеллман, позднее ставший продюсером «Бешеных псов» Квентина Тарантино и председателем жюри Канна. Я с удовольствием общался с Монте. Ему тоже было интересно со мной: единственный русский режиссер в Голливуде, невиданный зверь! Но я-то хотел не тусоваться, а снимать кино. Студенческая свобода хороша в двадцать лет, у меня же за плечами были победы на международных фестивалях, имя, которое знали в Европе. Когда совсем впал в отчаяние, позвонил в Нью-Йорк Форману: «Милош, напиши бумагу директору 20th Century Fox. Тебе же ничего не стоит! Обладателю «Оскара» не откажут». Он откликнулся: «Конечно, Андронку! Но ты сильно не надейся. Это не Советский Союз, здесь режиссер авторитета не имеет». Милош оказался прав: его рекомендательное письмо я отправил во все концы, но не получил ни ответа ни привета. Голливуд живет по своим правилам.
— А Ширли Маклейн могла замолвить словечко?
— Не просил ее ни о чем. Я ведь приехал из Советского Союза и привык платить за женщин. Да и не обладала Ширли возможностями помочь начинающему режиссеру. Тогда это было по силам, пожалуй, лишь Марлону Брандо и Элизабет Тейлор. Это первое. К тому же мы встречались, когда я не знал американской жизни и не смог бы ничего о ней снять. Картины эмигрантов не работают… Я писал для Ширли сценарии, рассчитывая запуститься в Англии, но мы быстро расстались. Прожили год в любви, потом начались ссоры, и я ушел.
— Никита Сергеевич рассказывал, что навещал вас тогда в Штатах.
— Да, приезжал тайком. Он входил в советскую делегацию, посетившую Лос-Анджелес. В тот момент мы с Ширли находились в Лас-Вегасе, где у нее были гастроли. Я послал Никите билет, и он прилетел на ночь — так, чтобы никто из коллег не узнал. Мы пошли на шоу в казино, Ширли пела и танцевала, мы с братом увлеклись текилой, продолжив гулять на вилле. А в доме стеклянные стены и бассейн под окнами. Вдохновленный спиртным Никита разделся донага, разбежался, чтобы прыгнуть в воду, и… со всего маху влетел лицом в стекло. Не заметил его! Стекло оказалось прочным… Через пару часов под глазом у Никиты сиял огромный фингал. Чтобы не отстать от делегации, в шесть утра он вылетел обратно — с тяжелым похмельем и синяком вполлица… Брат смешно рассказывает, какой фурор произвел на завтраке в отеле, появившись там во вчерашнем смокинге с бабочкой и объяснением, что поскользнулся утром в ванной.
— Вы впервые тогда встретились после паузы?
— До того виделись в Нью-Йорке, куда Никита прилетал опять-таки с делегацией. Открывалась неделя советских фильмов, на которую я пришел и, не скрывая садистического удовольствия, сел в первый ряд, чем вызвал легкий шок среди членов президиума на сцене. Люди боялись посмотреть в мою сторону, отводили глаза. Привычный страх советского человека… Потом мы с Никитой выскользнули из кинотеатра и пошли в ближайший бар. И мне, и ему было тяжело. Я не хотел жаловаться на жизнь, и он тоже…. Встреча почти без слов, когда из-за тоски и безысходности невозможно выразить свое состояние. От того свидания осталось ощущение, будто старший брат просит младшего заботиться о родителях…