Иван Болотников
Шрифт:
– С недоброй вестью, князь. Вчера из Москвы в вотчину царев гонец наезжал. В Угличе молодой царевич Дмитрий сгиб. Великий государь Федор Иванович кличет всех бояр немедля в стольный град пожаловать.
Андрей Андреевич прислонился к дверному косяку, в тревоге подумал:
«Зачнется на Москве гиль. Нешто худая молва явью обернулась? Ох, не легко будет ближнему цареву боярину Борису».
Князь запахнул кафтан и приказал Якушке:
– Поднимай Мамона с дружиной. Коня мне подыщи порезвей. В вотчину поедем…
Перед отъездом с заимки Андрей Андреевич наказал бортнику:
– Когда из
Матвей понурил голову, смолчал. А князь стеганул кнутом коня и понесся лесной дорогой в село вотчинное. За ним резво тронулась дружина.
Глава 13 ВЗГОРЬЕ
Глухая ночь.
Над куполом храма Ильи Пророка узким серпом повис молодой месяц. По селу неторопливо, спотыкаясь, бредет древний седовласый дед в долгополом сермяжном кафтане. Стучит деревянной колотушкой, кряхтит, что-то невнятно бормочет про себя.
Пахом Аверьянов крадется к храму. Жмется к стене. Дозорный, позевывая, шаркая лаптями, проходит мимо. Пахом останавливается возле церковной ограды, трогает рукой ржавую железную решетку и призадумывается:
«Кажись, ближе к кладбищу ложил. Там еще, помню, старая липа стояла… Эге, да вот она чернеет»/
Пахом идет вдоль ограды к дереву. Затем тычется коленями в землю, творит крестное знамение, раздвигает руками лопухи и крапиву и начинает шарить под решеткой.
Нет, пусто. Заелозил коленями дальше, кромсая ножом густо заросшую бурьяном дернину. И вдруг нож глухо звякнул о железную пластину. Пахом разом взмок и пробормотал короткую молитву.
«Нешто до сих пор сохранился. Я ведь тогда его чуть землицей припорошил», – изумился Пахом и вскоре извлек из-под ограды небольшой железный ларец. Трясущимися руками запихнул его под кафтан и заспешил к Исаевой бане.
На лавке, возле подслеповатого, затянутого бычьим пузырем оконца, чуть теплился фонарь с огарком сальной свечи. Пахом обтер дерюжкой ларец, отомкнул крышку и ахнул:
– Мать честная! Сколь годов пролежали и все целехоньки.
В ларце покоились два пожелтевших узких столбца. Старик развернул одну за другой грамотки, исписанные затейливыми кудреватыми буковками, повертел в руках и сокрушенно вздохнул. В грамоте Пахом был не горазд. «Поди, немалая тайна в оном писании. Не зря Мамон передо мной робеет», – подумал он и надежно припрятал заветный ларец возле сруба.
Утро раннее. Пахом собирался на взгорье за глиной.
– С тобой пойду, Захарыч. Поле намочило, теперь еще дня два не влезешь. Отец, вон, весь почернел, сгорбился. Не повезло ноне с севом, – промолвил возле бани Иванка.
– Неугомонный ты, вижу, парень, безделья не любишь. В крестьянском деле лень мужика не кормит.
– От безделья мохом обрастают, Захарыч. Это ведь только у господ: пилось бы да елось, да работа на ум не шла, – отозвался Болотников, вскидывая на плечо заступ с бадейкой.
По узкой скользкой тропинке спустились к озеру, над которым клубился туман, выползая на берега и обволакивая старые угрюмые ели крутояра. Под ракитником, в густых зеленых камышах, весело пересвистывались пого-ныши-кулички и юркие коростели.
Неторопливо, сонным притихшим бором, поднялись на взгорье. Болотников
– Глянь, Захарыч, какой простор. Дух захватывает!
Болотников снял войлочный колпак. Набежавший ветер ударил в широкую грудь, взлохматил густые черные кудри.
Далеко внизу, под взгорьем, зеркальной чашей застыло озеро, круто изгибалась Москва-река, за которой верст на двадцать в синеватой мгле утопали дикие дремучие леса.
Пахом опустился на землю возле Болотникова, свесил с крутояра ноги в мочальных лаптях и вымолвил тихо:
– Хороша матушка Русь, Иванка. И красотой взяла, и простор велик, но волюшки на ней нет. Везде мужику боярщина да кнут господский. – Захарыч распахнул сермягу, поправил шапку на голове, вздохнул и продолжал раздумчиво, с болью в сердце. – Кем я был прежде? Нищий мужик, полуголодный пахарь. Потом и кровью княжью ниву поливал, последние жилы тянул. Все норовил из нужды выбиться да проку мало. В рукавицу ветра не изловишь. Сам, поди, нашу жизнь горемычную видишь. Хоть песню пой, хоть волком вой. Как ни крутись, а боярского хомута мужику на Руси не миновать.
Пахом откинулся к сосне и высказал проникновенно:
– А в степях широких живет доброе братство. Вот там раздолье. И нет тебе ни смердов, ни князей, ни царя батюшки. Казачий круг всем делом вершит по справедливости и без корыстолюбия. В Диком поле мужик свою покорность и забитость словно рыбью чешую сбрасывает и вольный дух обретает. И волюшка эта дороже злата-серебра. Ее уже боярскими цепями не закуешь, она в казаке буйной гордыней ходит да поступью молодецкой. Э-эх, Иванка!
Захарыч поднялся, обнял Болотникова за плечи и, забыв о гончарных делах, еще долго рассказывал молодому крестьянскому сыну о ратных походах, о казачьей правде и жизни вольготной. А Иванка, устремив взор в синюю дымку лесов, зачарованно и жадно слушал. Глаза его возбужденно блестели, меж черных широких бровей залегла упрямая складка, в голове носились неспокойные дерзкие мысли.
– Не впервой, Захарыч, от тебя о вольном братстве слышу. Запали мне твои смелые речи в душу. Вот кабы всех мужиков собрать воедино да тряхнуть Русь боярскую, чтобы жить без княжьих цепей привольно.
– Нелегко, Иванка, крестьянскую Русь поднять. Нужен муж разумный и отважный. Вот ежели объявится в народе такой сокол, да зажжет тяглецов горячим праведным словом, тогда и мужик пойдет за ним. Артель атаманом крепка… Вот послушай о нашем кошевом 40 тебе поведаю. Эх, удалой был воитель…
Вековой бор на крутояре то 1’удит, то на миг затихает, словно прислушивается к неторопливому хрипловатому говору бывалого казака.
А среди густого ельника крался к вершине могутный чернобородый мужик. В суконной темной однорядке 41 , за малиновым кушаком – одноствольный пистоль, за спиной – самострел. Ступает тихо, сторожко. Поднялся на взгорье, смахнул рукавом однорядки пот со лба, перекрестился. Раздвинул колючие лапы, высунул из чащобы аршинную цыганскую бороду и недовольно сплюнул.