Иван-чай. Год первого спутника
Шрифт:
Проваливаясь по пояс в снег, Алешка выбрался на середину поляны и, сдвинув потную ушанку, постоял в раздумье, огляделся.
— Н-ну… старина, — вслух помянул он Канева, поеживаясь то ли от мороза, то ли от невеселых размышлений. — Был ты добрый работяга, жил никому не в обиду, жалко мне тебя, брат! Ругал ты меня немало, а то и жалел втихомолку, и не думалось, что придется так вот нежданно-негаданно прощаться… Да и я, дядя Назар, сроду не копал ни под кого яму, не взыщи, дядя Назар!..
Алешка выбрал издали самый высокий кедр, под стать бывшему своему бригадиру, и промял к нему след. Потом
Мерзлый суглинок на удар лома отозвался железным звоном. Алешка ударил еще раз изо всей силы, с выдохом, но лом и на этот раз отковырнул лишь малую крошку мерзлоты. Нелегкое было дело — копать могилу…
— Не принимает тебя земля, дядя Назар, — с обидой сказал Алешка и отшвырнул лом. — Не принимает твоей незаконной смерти… Слышишь, дядя Назар?
До ближнего штабеля было шагов двадцать. Алешка упарился, пока натаскал дров. Развел два огромных костра, чтобы отогреть неподатливую землю. Сухие бревна горели на морозе жарко и яростно. Огонь рвался к темному небу, доставал лохматый лишайник на кедровых лапах, сыпал искрами.
Алешка устроился под кедровым шатром. Сидел, привалившись к шершавому стволу, курил в ожидании, пока прогорит костер.
И когда к рассвету огонь наконец прогорел, Алешка долго еще сидел неподвижно, не принимаясь за работу. Вспоминал забытых людей с их судьбами, свое детдомовское и вовсе бездомное детство, силился вспомнить какие-то сказочно-грустные стихи, читанные давным-давно воспитательницей в детдоме, — стихи про одинокую сосну на Севере дальнем…
* * *
В конце марта установились на редкость теплые, солнечные дни. Снег по-прежнему еще горбатился на тесовых кровлях, но к полудню бурые потоки дружно полосовали избяные карнизы, и прозрачные голубые сосульки с тонким, стеклянным звоном падали с крыш.
В деревне приближение весны было особенно заметно. Подтаивала унавоженная узкая дорога, оголтело чирикали воробьи, и по-новому, весело и голосисто, орали петухи, радуясь проталинам. Пахло сенцом, сосновой смолой. Томилась долго скованная льдами земля.
Николай сам правил парной упряжкой. Илья дремал, закутавшись в тулуп и привалившись к спинке обшивней. Лошади дробно прогрохотали по мосту и вынесли санки на крутояр, к околице. У росстаней, где обнялись две старые березы, распустившие до земли тонкие, почерневшие в оттепель ветки, Илья очнулся, привстал, начал знакомить гостя со своей деревней.
Деревушка была неказистая, избы походили на головешки, так и сяк, в беспорядке разбросанные по снегу. На старой шатровой церкви со сбитой колокольней висела клубная вывеска. Узкие переулки — в глубоком снегу, только на одной улице была наезжена узкая колея — в лес, за дровами.
Подъехали к высокой избе в три окна. У крыльца, близ талой лужицы, копошились куры. Илья повел Николая в правление, представлять сельским властям. Сухие, нагретые солнышком деревянные ступени жалобно заскрипели под дюжими гостями, по ним, видать, давно не ступала мужская нога.
Председатель колхоза Прасковья Уляшова охнула, узнав Илью, бросилась из своего председательского угла к порогу, помогла приезжим раздеться. Тулупы пристроили у жаркой голландки, нашлись для гостей и старинные, гнутые
Илья тоже не устоял:
— Все хорошеешь, Паша? — удивился он, весело оглядев женщину, проворно убиравшую тулупы.
— Ничего не берет, не говори, парень! — быстро сказала она. — Чего только не вынесет, чего не переживет баба! Привыкли… Что ж, в солдатках ходить да не хорошеть — грех… Осенью, правда, сделалась как щепка, перевелась с мужицкого труда, а сейчас что! Солнышко вон пригревает, пережила, значит, еще одну зиму…
— Пережили… — вздохнул Илья. — Старик Рочев живой ли?
— Как ему не жить, ежели один-единственный мужичонко на всю деревню! Шорничает помалу, самогон еще пьет, козел старый!
— Откуда ж самогон-то?
— Картошку — десять гектаров — не успели убрать, упустили под снег. Ну вот он и ковыряет ее… А вы-то зачем пожаловали за сотню верст, ежели не секрет?
Илья представил ей Николая, объяснил цель поездки. Председательша срезала начальника Пожемской разведки строгим взглядом, погасила бабье жадное любопытство в медленном, тягучем прищуре:
— Харчишек, значит, и вам не хватает? Скудные дела пошли, господи… Ведь и нам есть чего попросить у вас, хоть того ж самого бензина либо проволоки, но — не получится натуробмена, мужики, не получится. По сусекам уже ветром все вымело, страшно сказать!
— Лосей били? — спросил Илья.
— Три штуки по лицензии, одного так ухлопали, не докладала я, ведь это — последнее спасение… — легко призналась Прасковья. А лицо стало жестким и печальным. — Зачем спрашиваешь-то?
— Так, для себя… Думаю, не разрешат ли нам? Но не надо, видать, и просить. Переведем лосей до конца войны, если все начнем стукать… Вот медведя думаю с дедом Рочевым ковырнуть…
— Медведь-то на колхозных угодьях? — засмеялась Прасковья. — Может, налог с вас какой-нито запросить?
Илья поднялся, надел рукавицы.
— Проси, если выпросишь, я пока пойду лошадей пристрою. Куда поставить-то, говори, хозяйка?
Он вышел, пригнув голову под низким косяком двери. Солнце павлиньим пером размахнулось на пол-избы, позолотило пыльный столб — от окна до порога.
— Молодой еще начальник-то, — как о постороннем сказала Прасковья, покачав головой, и присела напротив Николая, положив свои большие, красивые руки на стол. — Мо-о-о-лод, поймет ли?