Иван Кондарев
Шрифт:
Сейчас он ясно разглядел тропинки, по которым все время бродил его беспокойный дух, — жизнь его представлялась ему мутным потоком, берущим начало в Кале, в домишке, насквозь пропахшем кислой сыростью. Лишь одна светлая частица металась с рвением молодости в этой мгле в поисках света и без чьей-либо помощи все же нашла верное направление теперь, когда над ним угрожающе нависли все последствия убийства и восстания. Он мог бежать в Турцию и оттуда в Советскую Россию, чтобы продолжать борьбу, но ум его протестовал против всякого бегства. Возможно, если бы не было войны, жизнь его протекала бы мирно, хотя и в
Над лесом простиралась высокая поляна, напоминавшая по очертаниям седло. Выйдя из тени, они сразу же выслали вперед дозорных, поскольку село было близко и местность становилась все более открытой. В низине, похожей на собранное в гармошку голенище сапога, бушевало пламя. Повстанцы заспорили: сено ли горит или дом. Потом в наступившей тишине хриплый голос произнес:
— А ведь ничего не слышно, чтоб тебе пусто было, словно весь мир онемел!
Освещенный луной белел Горни-Извор. Вперед отправили местных и в ожидании залегли у шоссе. Ночь становилась холодной. Люди дрожали в своей легкой одежонке. Грынчаров прижался спиной к дереву и расстегнул солдатскую куртку: ему что-то мешало… Вдруг он вытащил из-за пояса брюк пулю, бог знает как попавшую туда, и показал ее Коцдареву.
Полная луна, ухмыляясь, глядела с чернильно-синего неба, тишина давила на уши, редкие цикады нашептывали о сне и забвении, усталость смыкала веки.
В Горни-Изворе сразу же провозгласили советскую власть. Бывший глашатай Кукудский, уволенный после девятого июня, прошлым утром снова повесил через плечо барабан и с грехом пополам прочитал приказ о мобилизации коммунистов и земледельцев, а затем добавил от себя:
— Господа крестьяне, наши, с оружием, — на площадь, остальные — по домам. Такое дело!.. Ну да поглядим.
Перед общиной собралось человек пятьдесят вооруженных крестьян, в основном молодежь; у чешмы с утра толпились женщины, жаждущие узнать, что происходит, и через час арестованные сельские тузы, блокари и местная власть, вместе с жандармами и лесничим испуганно глядели через окно школы на построившихся повстанцев, украшенных цветами. Рота по-военному произвела поверку, и из нее выделили отряд для посылки в город, а остальные отправились за околицу села охранять подступы к нему и рыть окопы.
В общине непрерывно вертели ручку телефонного аппарата, и, как только стало известно, что город пал, воодушевление охватило даже детей, которые в тот день не учились, поскольку школу превратили в тюрьму. К шоссе, где располагались главные силы повстанцев, выносили виноград в корзинах и котелки с молодым вином. Кирки и мотыги с тихим звоном крошили сухую землю, повстанцы шутили, и смех оглашал позицию.
— Зря мы так готовились. На деле все оказалось куда проще. До рассвета и в городе управились.
— Говорил я вам, что буржуазия — как заяц:
— Девятого не удалось, а теперь наша взяла…
К обеду сюда сошлось полсела — все несли бойцам еду. Женщины нарочно не торопились убирать посуду, жадно слушая радостные вести, уверенные, что революция свершилась и мужчины скоро вернутся домой. Кукудский, подвыпив, как на престольном празднике, размахивал жандармской саблей, сверкая своими серыми змеиными глазками, и сварливо требовал сей же час отменить все налоги.
— Нам, коммунистам, туточки все ясно, — говорил он.
На самом высоком холме, откуда виднелась железная дорога, стояли дозорные. Их командир глядел в подзорную трубу, смахивающую на кофейную мельницу, изредка сообщал, что видит, и никому не позволял заглянуть в трубу. «Тебе ее не настроить, — говорил он. — Что я вижу? Гайдарские, похоже, начали возвращаться из города. Растащили с базара всю мануфактуру, ешь их мухи! Узлы волокут…»
После обеда по селу пронесся слух, что идущий через Балканы поезд полон повстанцев и на нем развевается красное знамя. Из общины сообщили, что восстала вся Болгария и София уже пала. Восторг переполнял сердца людей. На сельской площади отплясывали хоро, Кукудский, изрядно захмелевший, весь в испарине, пришел в школу, чтобы попугать арестованных блокарей, которые только начали обедать. Он вертел у них над головами жандармской саблей и, угрожающе подступая все ближе, злорадно спрашивал:
— Ну, сукины дети, теперь вы убедились, что власть в наших руках? А меня вы уволили, потому как я, мол, из левых, да? Что вы теперь запоете?
Перепуганные арестанты — кое-кто из них со страху даже не смел обмакнуть куска хлеба в принесенную из дому еду — виновато втягивали голову в плечи.
— Глупы были, бай Кукудский. Не разобрались. Прости нас, безголовых.
— Ну ладно, не бойтесь! Ешьте, — покровительственно говорил в ответ смилостивившийся мучитель. — Мы, значит, стоим за добро для всех…
Успокоив их, он отправился к крестьянам с предложением закрыть церковь и уволить священника, с которым много лет вел войну. Когда же женщины набросились на него, он, раскаявшись в своем греховном предложении, тайком проник в церковь, перекрестился и, оглядевшись, чтоб никто не услышал, сказал:
— Господи, прости меня, что целых пятнадцать лет тут ноги моей не было, но в этом виноват поп…
Раскаты орудия гулко отозвались в пустой церкви, и Кукудский выбежал поглядеть, откуда они доносятся. В село только что пришел молодой парень из Босева, который принес весть, что в Симановском лесу народу видимо-невидимо и идет сражение.
Пушечные выстрелы сливались в сплошной грохот. Потом орудия смолкли и тревога прошла.
— Наши взяли в плен артиллерию!..
— Эх, ежели захватили пушки, тогда всему конец. Город в наших руках, не бойтесь…
Горы посинели, перезвон колокольчиков возвещал о приближении деревенского стада. Бойцы, закончив рыть окопы, мирно беседовали и курили. В лощинке за шоссе в большом черном котле на ужин варили чорбу. Над общиной вечерний ветерок развевал красное знамя. Часовые от скуки перелистывали налоговые книги. Только запертые в школе, лежа на полу, охали, снедаемые черными мыслями.