Иван Кондарев
Шрифт:
— Вы смотрите на меня из какого-то другого, возвышенного мира. Подготовились, да? Напрасно. Я пробовал когда-то увести вас с этого пути, рассчитывал на вашу интеллигентность… Теперь вы меня поставили перед очень трудной задачей. Но все же надежда спасти вас еще не утрачена. А может, вы не примете от меня никакой помощи?
Бровь Кондарева приподнялась, глаз слегка сощурился, как будто собирался подмигнуть. Потом в нем вспыхнул огонек, и взгляд стал пронзительным и жестким. Христакиеву показалось, что взгляд этот проник прямо туда, где он скрывал свои мысли. «Тон надо сменить, иначе он поймет и я ничего не добьюсь», — подумал он.
— Я пришел сюда не из любопытства, а чтобы сделать для вас все, что можно. Вы спросите, с какой стати я стал заботиться
Кондарев смотрел на стену, и по его измученному лицу было видно, что слушает он с досадой.
— Возможно, вы сейчас не в состоянии меня понять? Наверное, с моей стороны глупо занимать вас философским пустословием. Но я хочу, чтоб вам стало ясно, почему попали сюда.
На губах Кондарева появилось нечто похожее на усмешку или скорее гримасу скуки. Христакиев внимательно следил за ним.
— Вы скажете: я здесь не один, здесь — народ. Да, верно, не спорю. Но народ этот едва ли понимает, что он творит. Он перенес столько страданий в рабстве и набрался весьма своеобразной мудрости, когда насиловали мать, сестру или жену его, когда резали его отца, когда он унижался перед своим турецким господином или ходил за его конем… Тогда он набрался эзоповой мудрости, и в том подлом, униженном бытии все ценности, кроме материальных, превращались в его голове в кашу… Существует ли закон — нет! Есть ли справедливость — нет! Мы все трудовые люди, черные, жалкие, мы все равны, но это не мешает нам быть умными, умнее этой прогнившей Европы, за которой нам надо гнаться и которая чужда нашей рабской, сермяжной мудрости. Вот откуда бунтарский инстинкт отрицания и разрушения. Почему бы тогда болгарскому бунтарю не занять своего места в мировой истории? Почему таким, как мы, не заняться проблемами мировой политики? — Христакиев улыбнулся. — Похоже, вам все это наскучило, — сказал он.
— Вы говорите с самим собой.
— Возможно. Я сказал, что буду с вами совершенно откровенным. Солдаты за дверью — даже если они и слышат — все равно ничего не поймут.
В коридоре раздались шаги, и в дверь постучали.
— Войдите! — сказал Христакиев.
Вошел солдат с подносом, на котором стояли две тарелки с жарким, бутылки и бокалы.
— Я сам не ужинал и заказал это в офицерской столовой. Не стану вас заставлять, но будет глупо, если вы откажетесь. Это единственный шанс поесть по-человечески, — пояснил Христакиев, когда солдат, поставив поднос на стол, вышел.
Кондарев отвернулся и даже не
— Я понимаю, когда так болит глаз… но попробуйте. Жаркое приготовлено отлично и не отравлено. Могу попробовать — выбирайте тарелку! — Христакиев сел, взял в руки вилку и нож и приготовился есть.
— Яд — это вы сами. Я не голоден.
— Хотите оставаться начеку?
— Да, хочу!
— Смешно! Боитесь, что, наевшись, станете податливы к соблазнам жизни и падете духом. Какой же вы отъявленный аскет! Или не хотите принять это от меня?
— Перед тем как меня привели сюда, я ел.
— Тогда хотя бы выпейте коньяку или вина. Это облегчает боль.
— Я вас слушаю.
Христакиев налил себе вина и выпил его одним духом. Он чувствовал, что теряется. Нет, не получилось тог©, чего он ожидал. С ужином — явная промашка. Возможно, Кондарев действительно не голоден, ведь их все же кормят… «Но чем он жив, о чем думает? Неужели он знает нечто такое, чего не знаю я? Что это, что? Или у меня о нем неверные, ошибочные представления? Он горит как свеча, перед тем как погаснуть, и ждет… Нигилизм этому причина? — Свысока презирает жизнь и смерть и воображает, что это есть величие? Но ведь он никогда не признавал существования духа и давно отказался от подобных глупостей!..»
Христакиев отрезал кусочек жаркого, положил в рот и стал аппетитно жевать, хотя сознавал, что это нелепо. Кондарев по-прежнему глядел на стену, где висела лампа.
— Да, путь, который вы прошли, привел вас к трагедии. А ведь я вас вовремя предупреждал, помните, в больничной палате?.. Ну, выпейте по крайней мере вина! Оно вас взбодрит. Даже сам Иисус на кресте пожелал выпить, а вы не хотите.
— Хорошо. Налейте, я выпью!
Христакиев сразу же налил в пустой бокал, стоявший на подносе.
— Столько кровушки пролили, нужно выпить, — сказал он, когда Кондарев пил. — Вы что же, думаете, я не понимаю смысла вашего восстания? Каждому простому человеку ясно, что это безумие. Но для людей поумнее — нечто иное! Знаю я, чего стоит нам эта кровь. За последние войны пало триста тысяч болгар, теперь самое большее тысяч пять-шесть, но эта, теперешняя потеря куда страшнее той. Вы хотели утопить нас в крови, и, пожалуй, вам это в какой-то мере удалось. Взяли крестьян, которых оставили девятого июня, и вместе со всей партией бросили их в огонь. Дороговато, но того стоит! — Стесняясь есть один и сознавая, что из этой игры ничего не получится, Христакиев снова наполнил свой бокал вином и выпил. «Не надо было встречаться. Он молчит и издевается надо мной. Все это — глупее глупого…» — Все то время, как вы находитесь на нелегальном положении, и раньше — с того дня, как мы познакомились, — я часто думал о вас. Вы оказались гораздо более жестокосердным, нежели я, реакционер. Вы увлекли за собой тысячи людей, послали их на муки и смерть. Ваша идея пошла дальше… — сказал он.
Кондарев шевельнул бровью. Из-под грязной повязки глаз его глядел на Христакиева с презрением и насмешкой. Он сказал:
— Народ знает, ради чего восстал. Даже такой простой вещи вы не понимаете, а беретесь философствовать об этом. Когда-то я хотел вас убить. Это была бы ошибка. Вы нужны, чтобы продолжить наше дело.
Христакиев поднялся из-за стола. Вытерев губы белоснежным платком, он отошел назад.
— А, вы все еще ненавидите меня? В вашем состоянии, мне кажется, этого не стоит делать. Торжественность и величие исчезнут…
Подбородок у Кондарева задрожал, из-под повязки сверкнул глаз:
— Всегда, когда я думал о вас или встречал где-нибудь, меня охватывало чувство отвращения. Я видел в вас что-то близкое мне самому, но прошедшее, как болезнь, что-то мучительно глупое и низкое. Я поборол в себе вас. Перестаньте воображать, что вы меня знаете. Хотели поиздеваться надо мной, а издеваетесь над собой. — Кондареву было трудно говорить; кадык у него все время двигался, он словно задыхался. — Ваши разглагольствования — не что иное, как самооправдание, все это — из арсенала вашего класса. Они насквозь фальшивы и не могут быть иными.