Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Шрифт:
Шмелев возвеличил способность человека возлюбить ближнего. Соседка присылает рассказчику табак. Еще одна добрая душа угощает его молоком. Учительница хочет испечь ему лепешку. Старый татарин Гафар присылает корзину с яблоками, сушеной грушей, мукой, бутылкой бекмеса, табаком. Гафар — как вестник неба, посланный в момент крайнего отчаяния: «Небо! Небо пришло из тьмы! Небо, о Господи!..» Теперь жить не страшно: «Знаю я: с нами Бог! Хоть на один миг с нами. Из темного угла смотрит, из маленьких глаз татарина. Татарин привел Его! Это Он велит дождю сеять, огню — гореть. Вниди и в меня, Господи! Вниди в нас, Господи, в великое горе наше, и освети! Ты солнце вложил в сучок и его отдашь солнцу… Ты все можешь!»
Итак, Шмелев повторил слова Иова: «Ты все можешь!» Страшный, киммерийский, смысл «Солнца мертвых» потеснен библейским. В эпопее зазвучала мысль о спасении.
И как необычно для трагедии, как удивительно хорошо закончил Шмелев свою эпопею — весенней песней дрозда. Дрозд этот сидит на старой груше, на светлом небе видно, как сияет его нос. «Он любит петь один. К морю повернется — споет
150
Письмо от 4.12.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 301.
В духовном преодолении крымского кошмара Шмелев не одинок, и тут опять надо обратить внимание на то общее, что объединяет произведения о Крыме. Первое стихотворение цикла «Подвальные» А. Герцык начинается так: «Нас заточили в каменный склеп. / Безжалостны судьи. Стражник свиреп» [151] . Но лейтмотив цикла — Божья помощь в страданиях: «Что нам темница? Слабая плоть? / Раздвинулись своды — с нами Господь…» («Нас заточили в каменный склеп…»), «Сердце учится молиться и молчать» («Ночь ползет, тая во мраке страшный лик…»). Герцык относилась к своему узничеству как испытанию, посланному свыше. Об этом стихотворение «Я заточил тебя в темнице…»: смысл заточения — познать, кто Судья и «чем дух живет», потому и плен для нее «сладостен». В «Подвальных» через христианское смирение открываются высшие смыслы крымских мучений. Шмелев, конечно, не помышляет о сладостности плена, он предельно жесток. Жесток даже в намеренной нечувствительности описания страдания, что отвечает самому жанру эпопеи, что выдает его эпическое видение прошедших событий.
151
А. Герцык. С. Парнок. П. Соловьева. Черубина де Габриак. Sub rosa. М., 1999. Здесь и далее цит. по этому изданию.
Однако вот что удивительно: не все в эмигрантской печати приняли эпопею. Шмелев писал Зайцеву в феврале 1926 года о том, что «Солнце мертвых» многим стало «поперек горла» [152] . В «Последних новостях» (1924. 8 мая) М. Бенедиктов отмечал не только силу впечатления от текста, но и некоторую истеричность повествования; Б. Шлецер («Современные записки». 1924. № 20) увидел в «Солнце мертвых» сырой материал, вызывающий скуку. Советские рецензенты писали об эпопее как книге злобной. В Советах книгу справедливо считали антисоветской. О ней писали И. Аксенов («Печать и революция». 1923. № 3), Н. Смирнов («Красная новь». 1924. № 3), А. Воронский («Прожектор». 1925. № 13) и др. По поводу хулы Шмелев заметил: «Книга, конечно, делала свое в душах… и будет. Но „бесы“ и иже с ними… они корчились от злобы. Они прятали это „Солнце“. Они называли его „книгой злобы и ненависти!“ Да, большинство левых, масоны <…> И там было решено: ты понимаешь, что было решено. „Собрашеся архиереи и старцы…“ И травля началась… о, какая! Только Оля знала да я. И так я кипел, делая, вскрывая днями мира язву — ужас красный — бесов!» [153]
152
Мосты. 1958. № 1. С. 408.
153
Из письма И. С. Шмелева к О. А. Бредиус-Субботиной от 4.12.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 302. Собрашеся архиереи и старцы… — Мф. 26, 3–4: «Тогда собрались первосвященники и книжники и старейшины народа во двор первосвященника, по имени Каиафы, и положили в совете взять Иисуса хитростью и убить».
Эпопея представила Европе жуткую картину. Она заставила Европу сопереживать. Иван Лукаш, признававшийся, что читал «Солнце мертвых», «задыхаясь» — «точно из глубины поднялась сдавленная волна, затопила, обрушилась, не давая передохнуть, набрать воздуха, выбраться прочь», утверждал: эта книга «хлынула, как отровение, на всю Европу» [154] . Г. Струве в поздней монографии «Русская литература в изгнании» также свидетельствовал о том, что эпопея Шмелеве повлияла на европейцев, в ту пору довольно равнодушных к историям о жертвах большевиков. Бальмонт переслал Бунину с просьбой
154
Цит по: Кутырина Ю. А. Иван Сергеевич Шмелев. Париж, 1960. С. 41–42.
155
Цит. по: С двух берегов: Русская литература XX века в России и за рубежом. М., 2002. С. 78.
156
Возрождение. 1926. 12 авг.
Наконец, эпопея стала показателем жизнеспособности эмигрантской культуры. И если А. Туринцев в статье «О новой русской литературе» («Годы». 1926. № 2) утверждал, что русская литература создается только в СССР, то в четвертом номере этого же журнала В. Кадашев в статье «Несовременные мысли (По поводу статьи А. А. Туринцева в № 2)» возражал: советская литература не создала произведений, равных «Солнцу мертвых» И. Шмелева, «Золотому узору» Б. Зайцева, «Митиной любви» И. Бунина, «Эгерии» П. Муратова; названы были также «Тяжелая лира» В. Ходасевича, воспоминания С. Волконского, произведения А. Ремизова, М. Алданова.
IV
«История любовная»
Даша
Что еще осталось там и к чему возвращала его память? Его отрочество, мальчик-гимназист. С ним связаны ощущения Москвы, милых девушек, друзей.
В 1927 году появился роман Шмелева о любви. Он был назван «История любовная. Роман моего приятеля». Роман публиковался в «Современных записках» и вышел отдельным изданием в 1929 году. В творчестве Шмелева эта тема внезапная. Тем более на фоне политически заостренных, полемических рассказов. В дореволюционной прозе она была достаточно тихой, редко претендовала на центральное место. Но вот он написал «Историю любовную» — о влюбленном мальчике. Все, что произошло в романе, не имеет к Шмелеву никакого отношения, но сам главный герой — его характер, его мирочувствование — это, несомненно, Шмелев.
Обратившись к прошлому и, возможно, пытаясь рассмотреть в прожитом, за толщей крымского бытия, здоровое и хорошее, он начал писать о подростковом сознании, о том, как укреплялась еще неустойчивая психика, как и в нежном возрасте человек превозмогает зло. «История любовная» была написана вслед за «Митиной любовью» (1925) Бунина, а в отношениях писателей все очевиднее проявлялось соперничество, ревнивое восприятие того, что сказал один, что написал другой. Вполне возможно, что появление романа Шмелева вызвано «Митиной любовью».
Роман был весьма популярен среди эмиграции, автор получал письма благодарности; например, Г. Ф. Волошин, редактор софийской газеты «Голос», написал ему о своей радости по поводу «Истории любовной». Высоко отозвался о переведенном романе в 1932 году в «B"ucherwurm» Г. Гессе.
Иван Ильин — а «Историю любовную» он читал вслух вместе со свой супругой Наталией Николаевной — высказал Шмелеву мысль о том, что в заголовке романа скрыт тонкий юмор, но сам роман «глубок и страшен, именно траги-эпичен» [157] . Ильин полагал, что в шмелевском романе есть чувство катарсиса — и он был прав. Что принципиально отличает любовную тему в «Истории любовной» от произведений Бунина о любви, так это морализаторство, это столкновение чистоты и похоти. Где Бунин не говорит ни да, ни нет, там Шмелев обличает и обрекает на терзания, доводит до катарсиса. Ему понравилась рецензия Э. Вихерта на роман, опубликованная в немецком журнале «Литература» (1932, № 5); в ней говорилось об «Истории любовной»: это искусство, вмещающее трагическое в идиллию, святое в человеческое, пафос в простое, смирение в страсть.
157
Письмо от 23.07.1931 // Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 241.
Главный герой — шестнадцатилетний гимназист Тонька. Его влечет к семнадцатилетней горничной Паше, к ее запахам, а пахла она сырыми орехами и крымскими яблоками, влечет к ее прикосновениям, влажным и горячим губам. Но Паша рядом, в ней нет загадки, она проста и естественна. А вот Серафима…
Тонька влюбился, придав незнакомке Серафиме образ тургеневской Зинаиды. Тонька только что прочитал «Первую любовь» и был как оглушенный. Ему открылся мир иной и захотелось преобразить обыденность: и садик показался жалким, и яблоньки драными, и гимназическая курточка измызганной, и в глаза бросались кучки сора и навоза, разбитые ящики, серые сараи. Какая грубость и бедность жизни! Если бы это увидела Зинаида! Думая о Зинаиде, он призывал «в мечтах кого-то» и нашел «кого-то» — Серафиму — за щелястым забором, среди жильцов соседа Серафима застила ему весь мир. Каштановые волосы, вязаная белая кофточка жерсей, а это слово особенно волновало, вишневая бархатная шапочка… Начинается роман в письмах, вернее, в записочках.