Ивановы годы. Иваново детство.
Шрифт:
И приспособили.
Личный удел царя остался, только отныне он именовался «двором», а земли, к нему приписанные, «дворовыми». При необходимости, например, в каденцию Симеона Бекбулатовича, безболезненно делился, а затем вновь и тоже безболезненно сливался и аппарат (что-то типа «короны» и «великого княжества» Речи Посполитой). Однако уже без всяких «особых полномочий»: разделение земель теперь отражало, на мой взгляд, всего лишь очевидную разницу в уровне развития регионов. Разные формы владения землей, развития торговли и промышленности предопределяли раздельное управление, причем «двору» отходили наиболее развитые территории, преимущественно север, более заинтересованные в централизации. Таким образом, «двор» был мостом из феодализма в Новое время, а Опричнина, которой «двор» наследовал, неизбежным инструментом революционного прорыва к прогрессу, осуществленного сверху.
8.
Хорошо, пусть так. Я - дятел. И стучу, стучу, стучу клювом в дерево. В очень темное, очень твердое и звонкое дерево. А что еще дятлу делать? Пытаться пробить кору. На то и дятел. Ведь раз же за разом повторяю, что не пишу лаковый образ, но всего лишь стараюсь понять и объяснить. Что времена были кровавые, и смерть, что своя, что чужая, не считалась чем-то экстраординарным. Что речь идет о человеке, мягко говоря, непростом, с искореженной психикой, надломленным постоянными изменами тех, в кого хотел верить, не раз срывавшемся с катушек. О чем он сам прекрасно знал, в чем каялся, жертвуя большие суммы на церковь, заказывая поминальные синодики (вместо того, чтобы сжечь нафиг дела, и концы в воду). Он дневал и ночевал в храме, - даже специальный ход в собор пришлось провести, молился, плакал. Он, наконец, последние 10 лет жизни был отлучен от причастия Святых Христовых Тайн за свои художества, и принял это, как должное. Потому что, - слово ему самому, - «От божественных заповедей ко ерихонским страстям пришед, и житейских ради подвиг прелстихся мира сего мимотекущею красотой... Лемеху уподобихся первому убийце, Исаву последовал скверным невоздержанием». То есть, получается, была у человека совесть. При полном сознании божественной природы своей власти, когда Свыше санкционировано все, при полной, всей Землей данной легитимности чрезвычайных полномочий, - была. И боль, и ужас, и страх. Короче, все то, чего днем с огнем не найти у «цивилизованных» коллег-современников. Не маялся, скажем,«старый добрый Гарри», плод Эпохи Гуманизма, ни насчет Томаса Мора, совести Англии, ни насчет бедной старушки, герцогини Солсбери, ни, тем паче, кучи невинных, пошедших под топор по делу Анны Болейн. Он дождался залпа, сообщившего, что стал вдовцом, - и стремглав помчался трахать мисс Сеймур. И Карла IХ тоже не стояли варфоломеевские мальчики в глазах. Отстрелялся, и бухать. И все. Разве что рукопожатнейший месье Д'Обиньи разразился эпиграммкой. Плевать им, - и многим еще, - было на все. А вот Ивану - не было. И это факт. Да и, кроме того, ведь не раз говорил: корпус источников по теме, - в основном, поддерживающих «черную версию», - предельно необъективен. Даже Скрынников, активно (в рамках концепции) используя «чернуху», отмечает (все же профессионал): «Трудно найти более тенденциозный источник, чем «История» Курбского». Так что, в очередной раз читая что-то про бедолагу Воротынского, развожу руками. Ибо сей кошмарик известен только из писаний того же Курбского, сидевшего далеко и фантазировавшего вовсю, а вот в поминальных синодиках имени князя нет, и это, если учесть дотошность документов, когда речь шла о знати, ставит на вопросе жирную точку. И Третья Новгородская летопись, и «Повесть» тоже писаны уцелевшими сторонниками репрессированных, выдающими отдельные эксцессы за систему, а к тому же и раздувающими из мухи слона. Быстро сдувающегося обратно в муху, если брать за основу не публицистику, а переписные книги, отражающие реалии «обезлюденья» Новгородчины. Потому что, - да! – десятки, а то и сотни обычных людей, по худородству не попавших в синодики, пострадали от беспредела на местах. Но беспредел был признан, а виновные определены и жесточайше наказаны, и «метали их в Волхов с каменьем на шее» в том же Новгороде, на глазах у семей потерпевших. Почему хулители, прочтя это, не пожелали зачесть, не понимаю. А и, помимо того, те же книги свидетельствуют: запустение Новгородской Земли – результат, в первую и даже вторую очередь, не опричных зверств, но роста налогов (вотированных Собором 1566 года!), побегов от налогов, пандемии 1569-1570 годов и серии неурожаев. Все это очевидно, но некоторые видеть этого не хотят, - и что тут поделать, я решительно не понимаю. А и более того. Очень большой массив информации, предельно лживых, порой (как в случае со смертью царевича Ивана) вообще ничего общего с правдой не имеющих, о деяниях Ивана поставляют нам производные многочисленных «летучих листков», обильно разошедшиеся по Европе по заказу знавшего толк в методах обработки общественного мнения Стефана Батория. Кому-то из людей серьезных, типа Гваньини, он открыто платил, кому-то, как Шлихтингу, тоже вполне открыто приплачивал, а уж про анонимных «памфлетистах», живописавших противостояние «короля-рыцаря» и «русского чудовища», с которым необходимо покончить, и речи нет. Такие фокусы тогда уже были и известны, и очень хорошо отработаны. Под этот каток попали и Ричард III (ведь нужно же было Тюдорам хоть как-то оправдать узурпацию власти), и Макбет (ведь нужно было Стюартам доказать, что род Банко рулит), и Влад Цепеш (за отмену льгот семиградскому купечеству), а уж о Филиппе II, известном считающим себя элитарными массам, в основном, по злобным протестантским анекдотам, собранным в кучу фландрским патриотом Шарлем де Костером, и говорить нет нужды. Но и еще нюанс. Ведь XVI век был веком Конкисты. Завоеванием далеких земель, полных серебра и злата, а населенных жестокими дикарями, врагами веры Христовой, с завистью глядя на Испанию, грезила вся Европа, от дворцов до хижин. В том числе, Империя. А в Новом Свете без мощных флотов делать было нечего. А славы и золота хотелось. Так что, немецкие авторы, очевидцы и участники Опричинины, воспринимали себя в качестве пионеров продвижения Империи на Восток, в краях, населенные кровожадными русскими ацтеками. И соответственно, их отчеты были выдержаны в соответствующем духе. Таубе и Крузе откровенно призывают «разумных людей» собрать войска и двинуть их на легкое покорение России, ослабленной террором безумного «монтесумы». А Генрих Штаден, самый, видимо, адекватный свидетель, вообще
9.
Что ж. Разу уж с Опричниной покончили, а завершить не вышло, стало быть, поговорим о войне. Многие считают ее ненужной, но, думается, ошибочно. Это сейчас, с высоты всего, нам с вами известного, легко раздавать слонов, а ведь начинал ее Иван, по всем раскладам, в ситуации, сулившей только успех. И даже позже, когда стало ясно, что дело нехорошо затянулось, и даже на Соборе 1566 года, когда изучали вопрос, продолжать или нет, резоны продолжать были. До Люблинской унии оставалось еще немало времени, и никто не мог сказать наверняка, что магнаты Короны и Великого Княжества на сей раз сумеют договориться, а Литва сама по себе была противником посильным. Швеция тоже особых опасений не внушала. Старый Густав волею Божией помре, Эрик поляков и вообще католиков не любил, скорее, наоборот, и переворот 1568 года, - учитывая, что братья короля, Юхан и Карл, сидели в тюрьме, - тоже никак на тот момент не просчитывался. Да и в смысле привлечения ливонцев на свою сторону у царя имелись планы, еще до идеи с Магнусом. Об этом прямо говорит официальное предложение царя, сделанное в 1563-м Вильгельму фон Фюрстенбергу, экс-ландмейстеру Ордена: стать герцогом вассальной Ливонии, когда самозванец Кетлер, марионетка Польши,будет изгнан. Правда, дедушка (1500 года рождения), предложение отклонил, ссылаясь на преклонные годы, предпочтя жить как частное лицо в Любиме, а затем в Ярославле, последнее письмо откуда брату в Германию написал аж в 1575-м, сообщив, что «не имеет оснований жаловаться на свою судьбу». Что для человека, по данным западных источников и рукопожатных историков типа г-на Радзинского, еще в 1560-м, сразу после взятия в плен, проведенного по Москве, забитого насмерть железными палками и брошенного на съедение хищным птицам, на мой взгляд, совсем недурно. Ага. Именно. Откровенно говоря, ставя себя на место Ивана, прихожу к выводу, что, пожалуй, узнавая о себе то, что узнавал он, я бы, пожалуй, озверел и круче. Вин своих он с себя, как мы знаем, не снимал, каялся, мучился, но вот облыжные обвинения его, насколько можно понять, вгоняли в ступор, и царь контратаковал. В беседе с английским послом, например, коснувшись Новгорода, поинтересовался: «А велико ли было милосердие короля Людовика XI, обратившего в пепел и тление свои города Льеж и Аррас? Измену жестоко наказал он. И датский владыка Христиан многие тысячи людей извёл за измену», - и я, честно, не знаю, чем было крыть сэру. Поскольку, в самом деле, Аррас, виновный примерно в том же, в чем и Новгород, после репрессий Людовика запустел на века, а его знаменитое гобеленное производство вообще умерло, а мероприятия Кристиана Датского в изменном Стокгольме вообще вошли в историю, как «кровавая баня». Двойные стандарты, как видим, существовали уже тогда, и царя, судя по всему, злили. Хотя поделать с этим ничего было нельзя. Фабрика лжи «Курбский» работала на всю катушку. А ведь известные слова Ивана: «И не по разу прощах, и не по два, и миловал, а все вотще» сказаны были неспроста. Прощал же таки! Уже в военное время, но еще до учреждения Опричнины был прощен пойманный при попытке перехода на сторону врага князь Глинский, дважды бежал, но дважды был пойман и оба раза прощен князь Иван Бельский; простили даже князя Фуникова, воеводу Стародуба, взятого с поличным при попытке сдать город неприятелю. Правда, однако, мало кого интересует, - и результаты подчас получаются гомерически смешные. Скажем, Костомаров (естественно, базируясь на писаниях Курбского) стращает читателя жуткой казнью в 1561-м Ивана Шишкина «с семейством», а Зимин (цитируя отрывки из разрядных книг) сообщает, что этот же Иван Шишкин в 1563-м получил назначение в помянутый выше Стародуб, куда и отправился. Аж обидно за Костомарова. Впрочем, за Карамзина еще обиднее. Он, - следуя опять-таки за Курбским, - подробно рассказывает о горькой доле воеводы Ивана Шереметева, репрессированного за попытку побега в 1564-м. Дескать, «оковы тяжкие», «темница душная», «терзания жестокие», и только тем спасся, что постригся в монахи, где злопамятный царь продолжал его преследовать. Хотя летописи бесстрастно фиксируют, - и на сей момент обращает внимание Валишевский, - что попытка побега была прощена. После чего Иван Васильевич спокойно вернулся на пост члена Думы, затем, в 1571-м, плохо проявил себя в годину «крымщины», и только тогда угодил-таки в монастырь, причем, отнюдь не на хлеб и воду. Карамзину это прекрасно известно, но ничуть не смущает. Да и переход на сторону врага тоже. На его взгляд, «бегство не всегда есть измена, гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя». И неважно, что в 1561-м ни о каких «мучительствах» еще и речи не было. В главном-то он прав… …Впрочем, вряд ли в 1572-м Ивану доставало времени для пустых обид. Война требовала максимального сосредоточения сил и внимания. Тем паче, обстановка резко изменилась. В июле 1572 года скончался старый враг Сигизмунд, и это, с одной стороны, была потеря (есть версия, что король и великий князь под самый конец жизни склонялся к подписанию полноценного мира), но с другой – открывало перспективы. Правда, многочисленные предложения из Речи Посполитой (в основном, конечно, литовской ее части) на предмет баллотироваться на «двуединый» престол царя не слишком вдохновили. Он был умен, и хотя понимал, что идея симпатична многим (как писал француз-дипломат, хлопотавший об избрании Генриха Валуа, «не было человека, который не сознавал бы очевидных выгод прочного мира и соединения двух великих и могущественных государств»), сознавал и то, что магнатам нужен слабый король, а значит, и шансов нет. Поэтому даже не стал втягиваться в процедуру. Вернее, поставил заведомо невыполнимые условия: «Я зол со злыми, но добр с добрыми; соглашусь, если вы уступите Ливонию, а я вам верну Полоцк с пригородами». После чего, вызвав из небытия Магнуса, открыл военные действия против шведов. Очень удачно: в первый же день 1573 года русские взяли Пайде (Вейсенштейн), и это был крупнейший успех. Хотя и со слезами на глазах: при штурме погиб Малюта. Что интересно, на сей раз местные немцы не отшатнулись от «московита», а напротив, потянулись к нему. «Во веки веков, - раздраженно писал ревельский хронист, - прежде не слышно было, чтобы ливонцы и чужеземцы так верно служили Московиту, как в эти годы... Добрые старые ливонцы открещивались от Московита, но много молодых, также и старых ливонцев перешли на его сторону». В Варшаве встревожились. Уже в апреле 1573 года царю вновь предложили: выдвинуть уже не себя (шансов нет), а младшего сына, Федора. С гарантиями, что успех будет. Но и с условиями: отдать Смоленск, Полоцк и «иные замки и волости» плюс подписать (за сына) обязательства сохранять «все шляхетские вольности и при надобности расширить их». Фактически, Польша намеревалась повторить фокус с Ягайлой. Ответ был прост и естественен: «Корона мне не новина, а сын мой (Федор) молод, и государством ему править не мочно. Да и не девка он, чтоб за него приданое вам давать». И далее – категорически: только наследственное владение польским престолом и только полное, «на века», объединение с Речью Посполитой. А также свободы исповедания для православных и Киев. Как вариант: пусть Литва разорвет унию с Польшей и вступает в унию с Россией. А если нет, так и нет, тогда пусть просят в короли сына «германского цесаря».То есть, царь давал пас Империи, кайзер которой уже до того (20 ноября 1572 года) успел предложить Москве просто поделить Речь Посполиту, если «неустроица» продолжится. Узнав о чем, перепуганные «паны радные» срочно избрали королем французского принца Генриха, и на какое-то время вопрос с междуцарствием был закрыт. Кстати. Чуть в сторону, но нужно. Примерно в это время (если точно, то в 1574-м) в бумагах последний раз мелькает имя Михайлы Воротынского, славного воина, соавтора еще взятия Казани. Что есть форменное чудо. Ибо, по Карамзину, - то есть, по Курбскому, - еще за два года до того «шестидесятилетнего героя связанного положили на дерево между двумя огнями; жгли, мучили. Уверяют, что сам Иоанн кровавым жезлом своим пригребал пылающие угли к телу страдальца. Изожжённого, едва дышащего, взяли и повезли Воротынского на Белоозеро. Он скончался в пути. Знаменитый прах его лежит в обители Кирилла». Однако ни Карамзин, ни курбский не в курсе, что на Белоозере схоронили вовсе не князя Михаила, а его брата, князя Владимира, постригшегося в 1562-м, когда его братья (Михайла и Александр) попали в недолгую опалу. Впрочем, считающих истерику Курбского источником, все это не смущает. А в результате картина наливается вовсе уж синюшными оттенками. Судите сами: в 1560 году Михаил сослан в Белоозеро, но в 1565 году вызван оттуда, и (Курбский свидетельствует!) пытан огнем при участии царя. Затем (это уже по Валишевскому, но опять со ссылкой на Курбского) умирает по пути в монастырь, но вскоре (по Платонову), хотя и замучен, получает от царя во владение Стародуб-Ряполовский. При этом, к слову, - опять Валишевский и опять со ссылкой на Курбского, - жалуясь царю из монастырского подземелья, что ему лично, его семье и дюжине слуг не присылают положенных от казны рейнских и французских вин, свежей рыбы, изюма, чернослива и лимонов, и царь реагирует приказом разобраться. После чего, в 1571-м, накануне нашествия Орды князь Михайло (то ли из могилы, то ли из заточения) руководит комиссией по реорганизации «засечной черты» (это признают все), а в 1572-м геройствует при Молодеях. Зато на следующий год, в апреле (это уже Зимин и Хорошкевич, со ссылкой, ага, на Курбского) ему опять «пригребает пылающие угли» жестокий царь и он опять умирает опять по пути в монастырь. Впрочем, старик силен. Даже вторая смерть не мешает ему (это снова Зимин и Хорошевич, со ссылкой на то же) еще через полтора года (16 февраля 1574) подписать новую редакцию устава сторожевой службы. Правда, - спасибо за консультацию Виталию Пенскому, с которым не поспоришь, - в эти нелегкие годы князь Михайла все же попал под следствие по делу Одоевского-Морозова и после следствия, длившегося более полугода, увы, был казнен вместе с ними, но просто и повседневно, без всякого пылающих углей. Короче, Курбский, как источник, рулит вовсю. Если все на Москве было именно так, я уже не удивляюсь, что Ивана (как раз в это время) начинают называть «безумным». Такое мало кто выдержит. Однако за рубежом, в Варшаве, дурдом и того круче. Оттуда, выдержав с поляками около года, сбежал во французские короли круль Генрик, и базар пошел по новому кругу. На сей раз очень стремился приобрести корону Пястов кайзер Максимилиан, за которым стояло польское Поморье и центр страны, а вот шляхта юга, страдавшего от татар, восхищенная Молодеями, откровенно стремилось заполучить монарха «словенского корня». Об этом писали в Москву очень многие и очень откровенно даже некоторые магнаты, от слова которых зависел результат. Не только звали, но и указывали конкретику: сколько и кому заплатить, кому какие почести и посты обещать, кого и как можно перевербовать, и так далее. Присылали даже готовые образцы грамот, которые нужно поскорее направить от имени царя участникам избирательного сейма. А весьма влиятельный Ян Глебович, каштелян минский, писал даже, что «ни один кроме Вашей Царской Милости бусурманской руки и силы стерти не мог бы. Того для сердечно от господа нажидаю, чтобы Ваша Царская Милость нашей земли государем был». Иван, однако, все так же не горел желанием. Не отказывал, но отвечал сдержанно и скупо. Ловить журавля в небе он не намеревался, сосредоточив все силы на войне, в которой, казалось, наступил перелом в пользу России. Собственно, именно с этим связано и выдвижение Симеона Бекбулатовича в «великие князья Московские» (но не цари!). Идиоты типа г-на Радзинского, правда, полагают, что это было «политическое шоу», что Иван кривлялся перед «жалким посмешищем, а потом игра наскучила, и царь согнал с трона ничтожного Симеона», но что взять с г-д радзинских? На самом деле, в москве все всё прекрасно понимали: в отсутствие царя функции «и.о.», - обязательно с соответствующим статусом, - мог выполнять только человек, не только опытный (опыта у Симеона хватало), но и знатный настолько, что его первенство не оспаривалось бы никем. А круче прямого Чингизида в этом смысле, согласитесь, подыскать было некого. Как всегда, стоило Ивану появиться на фронте, все пошло путем. Шведы бились упорно, но отступали, твердо стоял только Ревель, неприступный, пока не был перекрыт подвоз припасов с моря. Но было ощущение, что справятся, тем паче, что в Варшаве дела складывались наилучшим образом: большинство авторитетных людей склонялись на сторону кайзера Максимилиана, союзника России, избрание которого означало бы «возвышение польских вольностей», а следовательно, и продолжение очень выгодного для русских беспорядка. Конкурент императора, трансильванский князь Стефан Баторий, имевший репутацию неплохого вояки, пользовался куда меньшей поддержкой, поскольку был слишком тесно связан с Портой (собственно, ее креатурой и являлся). А кроме того, за его спиной слишком явно маячил Рим и иезуиты, которых в Речи Посполитой, считавшейся тогда оплотом европейского свободомыслия, мягко говоря, не слишком жаловали. Был, однако, у него в рукаве джокер: когда в Стамбуле узнали, что кайзер (его диван не желал) имеет преимущество, татарские орды начали разорять юг, и сейм, все поняв правильно, в декабре 1575 года проголосовал за «турецкого» кандидата. Правда, всего тремя днями раньше тот же сейм избрал (а сенат утвердил) королем Максимилиана. Оба избранника получили официальные сообщения о победе, оба дали согласие, и по всем выходило так, что решать вопрос будут уже иными методами. В связи с чем, бардак усугубился, опять-таки, развязывая руки русским войскам. Раньше успел, правда, молодой и шустрый Баторий, которому не было нужды уламывать никакие Рейхстаги. Уже 8 февраля 1576 года он присягнул Pacta conventa, а 1 мая торжественно короновался в Кракове. Но две трети Речи Посполитой признавать его королем не спешили, кайзер объявил набор наемников, а русские войска начали слегка кусать польские гарнизоны в Ливонии. Не сильно, но с намеком, что у Москвы тоже есть свой интерес, и ежели что, надавить она может не хуже Порты, - и хрен знает, чем бы все кончилось, не скончайся в начале сентября Максимилиан. После этого вопрос решился сам собой, Данциг – оплот «немецкой» партии, требовавшей новых выборов, объявили «городом-измеником», а 13 февраля 1577 года Баторий начал против него войну, с участием венгерских войск, наемников и артиллерии, завершившуюся только в начале декабря, когда Данциг забомбили едва ли не в землю. Такой расклад очень осложнял положение: в программе короля-экзота Россия значилась «врагом № 1», что он и подтвердил, в первом же своем послании Ивану, назвав его «великим князем», а не царем и не включив в состав титула Смоленск и Полоцк, то есть, официально заявив о своих претензиях на эти важнейшие города. Время начинало поджимать: «неустроица» кончилась, а у шведов с Речью Посполитой был союз, и действовать следовало быстро. В январе 1577 года (Данциг еще держался) началась третья, - и вновь неудачная, - осада Ревеля, а к лету наступление возобновилось, на сей раз в направлении южной, спорной Ливонии, ранее принадлежавшей Магнусу. И это было уже стращно. «Теперь, - отмечает исследователь, - не знали уже теперь никакой пощады... жгли и разоряли , чтобы не оставить противнику никаких опорных пунктов. Шел двадцатый год адской, неслыханно длинной войны. Забыты были все средства привлечь местное населения. Осталась лишь мысль о завладении территорией, хотя бы и с остатками народа. Перед опустошительным ужасом налетов все никло, все бежало в отчаянном страхе». Но шведы зверствовали круче, и ливонские крепости, - по определению самого Ивана, - «претвердые германские грады», начали сдаваться ему без боя, а ливонское рыцарство стало в массовом порядке переходить на русскую сторону. «Впечатление от военного счастья царя Ивана было таково, что весь август и сентябрь Запад жил самыми фантастическими слухами о силах и планах московского царя», - указывает современник. И на то были основания: к исходу лета вся Лифляндия (кроме Риги) и вся Эстляндия (кроме Ревеля) была занята русскими войсками. 10 сентября Иван устроил в Вольмаре свой знаменитый Пир Победы, пригласив к столу всех знатных пленников, включая гетмана Александра Полубенского, бывшего наместника «польской» Ливонии. Согласно его удивленно-уважительному докладу на имя Сената, «великий князь, не подтвердив ужасной молвы, был ласков, снисходителен и произвел впечатление истинно великого правителя», после чего, пожаловав пленным «шубы и кубки, а иным ковши», отпустил всех домой без выкупа. Это была вершина взлета. А затем пошла черная полоса…
Теперь точно всё. Дальше смерти не пойдешь... Серия успехов на ливонских фронтах, совпав по времени с «несуразицей» в Речи Посполитой, была, однако, обусловлена не только ею, но и успешной реорганизацией тыла. Учитывая разорение страны (двадцать лет войны – не шутка), земли с наиболее сохранившимся потенциалом были сконцентрированы в царском «дворе». Завершилась, наконец, и кадровая перетасовка. Элита политикума была укомплектована людьми не просто «новыми», но уже имеющими заслуги и делом подтвердившими полную лояльность и компетентность. Были там и аристократы, полностью принявшие новые правила (Федор Трубецкой и Иван Шуйский с близкими), были и выдвиженцы, в значительной части, подобранные еще Малютой, самым видным из которых стал Богдан Бельский (племянник Григория Лукьяновича), ставший (по Горсею) «главным любимцем царя», о котором (по Ивану Тимофееву) «сердце царево всегда несытне горяше», и со временем выросший в крупного государственного деятеля. Были и люди из захудалой знати, как, скажем, клан Нагих, возглавленный Афанасием. Сформировалось и среднее служилое звено, получавшее звания стольников и стряпчих. И вот этот круг уже не «перебирался». Хотя характер Ивана сильно испортился, - «Он так склонен к гневу, что, находясь в нем, испускает пену, словно конь, и приходит как бы в безумие», - и он, ранее ненавидевший и презиравший всякого рода «волхвов», стал суеверен, его окружение не подвергалось чисткам аж до самой смерти царя. Репрессии в отношении «ненадежных», конечно, продолжались, но в куда меньшем, можно сказать, гомеопатическом масштабе. Последние массовые публичные казни имели место в 1575-м, аккурат с «воцарением» Симеона Бекбулатовича, но от предыдущих «волн» они отличались, как небо от земли. Изучение списков жертв позволяет ученым (Флоря и другие) предполагать, что казнили, в основном, родовитую и чиновную чадь второго эшелона, приближенную к главам земских кланов, подозреваемых в недовольстве («ворчат и ропщат против нас»), так сказать, в виде намека, «меташа» головы казненных «по дворам к Мстиславскому ко князю Ивану, к митрополиту, Ивану Шереметеву, к Андрею Щелкалову и иным», то есть, к их боссам. Чтобы помнили и не зарывались. Впрочем, за точечными казнями (в общем, десятка полтора), в отличие от прежних времен, не последовали ни новые казни, опалы и ссылки, ни, тем паче, карательные походы. В связи с чем, можно предположить, что дело было не столько в политике, - тогда головы бы летели градом, - сколько в коррупции и беспредел, при «дворе» практически искорененных. Велись «сыски», по итогам взыскивалось неправедно нажитое («ограбить» царь приказал даже своего шурина Никиту Романова, и тот был вынужден просить помощи у английских купцов, чтобы «взнести недостатки»). Наиболее ярко подтверждает эту версию история дьяка Андрея Щелкалова (того самого интригана, чьи наветы за пять лет до того погубили Висковатого), попавшегося на воровстве в особо крупных размерах. «Иван, - пишет Горсей, - послал ограбить и обобрать Щелкана, большого взяточника, который, женившись на молодой красивой женщине, развёлся с ней, разрезав и прорубив ей голую спину саблей. Симеон Нагой выколотил из пяток Щелкана 5 тысяч рублей». Картина маслом, не правда ли? И тем не менее, при всем том, что на Руси такие формы развода не поощрялись, а у дьяка, имевшего неплохое, но все же умеренное жалованье обнаружились суммы, равные окладу высококлассного ландскнехта чуть ли не за 500 лет, ворюга отделался побоями. На фоне былых порядков, согласитесь сущие пустяки. Аналогично и в армии. Если ранее поражение зачастую приравнивалось к измене, то теперь с каждым случаем разбирались индивидуально. Скажем, в 1577-м обезглавили князя Ивана Куракина, когда-то привлекавшегося по «делу Старицких», но оправданного. Сей храбрец, получив назначение на пост стратегически важного Вендена, когда к городу подступили поляки, вместо организации обороны предпочел уйти в запой. глухо запить. В итоге Венден пал, началось следствие, и князь, отданный царем «на усмотрение» земской Думе, получил свое от своих же. И тем не менее, воцарение Батория не сулило добра. По той простой причине, что он представлял не только себя, но и очень серьезные силы, ранее бывший (по крайней мере, формально) вне игры. Прежде всего, очень желавшую (после Молодей) осадить русских Порту, вассалом которой формально являлся и которой, по крайней мере, на первых порах старался угождать (знаменитая «казнь по требованию» Ивана Подковы тому пример). Но, - помимо Стамбула и в первую очередь, - трансильванец , выросший в Италии и тесно связанный с иезуитами, корректировал свои действия с Римом, а Рим диктовал ему превращение войны местной в нечто типа крестового похода против «восточных схизматиков». Подтверждая такое видение, на Рождество 1579 года папа римский прислал крулю Стефану специально освященные для похода «на Москву и дальше» меч, шлем и панцирь. Схожую позицию заняла и Империя: на Рейхстаге 1578 года был заслушан и утвержден доклад на эту тему пфальцграфа Георга Ханса (того самого, который взял под опеку Штадена и представил его кайзеру Рудольфу). В итоге, в пустой казне польского короля появились деньги, неподотчетные сейму, начался организованный набор ландскнехтов по всей Европе, от Германии до Шотландии, не говоря уж о венгерской пехоте. Вслух не говорилось, но подразумевалось, что «король-рыцарь» намерен покорить «Новый Новый Свет». И плюс ко всему, Риму удалось уладить крайне напряженные отношения Варшавы и Стокгольма: Юхан III, хотя и правил протестантской страной, лично симпатизировал католицизму (вплоть до возвращения в лоно), и не стал возражать против объединения сил в «Великой восточной программе». Короче говоря, Иван, отмечая, что за Баторием стоит «вся Италия» (в смысле, вся католическая Европа) был прав. За счет наемников и наконец-то включившейся на полную катушку Польши, силы Батория очень быстро выросли до (по ведомостям) 41814 сабель и ружей. Швеция держала под флагом свыше 17000 обстрелянных бойцов плюс лучший в тогдашней Европе военный флот. А Иван после двух десятилетий войны мог сосредоточить на Западном фронте не более 35000 воинов, включая гарнизоны. И тем не менее, знающие люди не рекомендовали окрыленному ветром успех трансильванцу считать, что победа уже за голенищем. По информации польского хрониста, турецкий посол в Варшаве, известный в прошлом воин Мехмет-паша, советовал крулю исходить из того, что он «берет на себя трудное дело, ибо велика сила московитов, и за исключением падишаха нет на земле более могущественного государя». Не считал себя, - при всем понимания момента, - проигравшим заранее и царь. Уже в 1579-м, когда бились уже вовсю с перевесом в пользу Стефана, он сообщил послу, доставившему из Польше крайне хамскую «разметную» грамоту (официальное объявление войны), что «которые люди с такими грамотами ездят, и таких везде казнят: да мы, как есть государь христианский, твоей убогой крови не хотим». Добавив, что кто хочет войны, тот ее получит. Первый удар Батория был тяжек. Начав внезапно, во время перемирия, он за 1577 год взял несколько ключевых крепостей, включая Венден, одержал несколько полевых побед, а в 1578-м захватил и Полоцк. При этом, полагая, что бывшие подданные Литвы за 15 лет «московитского ига» вдоволь нахлебались обид и унижений, Баторий до штурма послал горожанам «милостивый манифест», позже распространенный по всей Европе, как свидетельство «цивилизованности» короля. В самом деле, документ выглядел крайне рукопожатно. Клятвенно обещая русским сохранять и преумножить их «личность, собственность и вольность», Стефан особо подчеркивал: то, «что он по отношению к многим людям и вам, его подданным, совершил и совершает, велит вам обратить гнев на него самого и освободить христианский народ от кровопролития и неволи». По логике, после сего «изможденный игом тирана» город просто обязан был тут же, ликуя и пляша, открыть ворота. А не открыл. Ни «с великой радостью», как надеялись поляки, ни вообще. Напротив, крайне жестокий бой, в котором население полностью поддержало гарнизон, длился четыре недели, и Полоцк пал (не сдался, а пал!) лишь после того, как русские войска не смогли пробить блокаду, а стены сгорели дотла. После чего, свидетельствует Гейденштейн, Стефан, еще игравший в «рыцаря», предложил уцелевшим «московитам» выбор: или идти восвояси, или поступать по его начало. Согласившимся предлагались «немалое жалованье, ласку и почет, а лучшим и шляхетство», а чтобы развеять сомнения, подробно рассказывали, как страшно их накажет «тиран» за потерю важной крепости. Увы и увы. «Ответом моцный пан был удивлен», - повествует польский хронист, сам, судя по тону, удивленный не меньше. Русские, как считалось в Европе, «всею душой бессильно ненавидящие кровавого деспота», в подавляющем большинстве (пять-шесть человек не в счет) предпочли вернуться под знамена своего государя. Хотя, как подчеркивает тот же очевидец, «каждый из них мог думать, что идет на верную смерть и страшные мучения». И чуть ниже, задаваясь вопросом: почему? – сам себе и отвечает: «они считают верность государю в такой степени обязательной, как и верность богу, они превозносят похвалами твердость тех, которые до последнего вздоха сохранили присягу своему князю, и говорят, что души их, расставшись с телом, тотчас переселяются на небо». Впрочем, Иван не дал своим воинам оснований пожалеть. Ни один вернувшийся из-под Полоцка не был ни обвинен, ни репрессирован. Более того, в крепость Сушу, оказавшуюся в глубоком тылу Батория, было отправлено личное письмо царя с приказом сдать крепость без боя. Пушки можно взаклепать, писал царь, порох взорвать, иконы и книги зарыть в землю, но людей не вернешь, а ваша храбрость еще пригодится. Вообще, отношение простого люда, военного и гражданского, к Ивану заслуживает отдельного исследования. Упорная оборона крепостей, это само собой, но ведь и то факт, что никаких, даже маленьких крестьянских восстаний в его правление не было. При всех тяготах, всех налогах и всей Опричинине крестьяне не были озлоблены на власть так, как в следующем веке, когда никакой Опричнины не было. И сознавая это, Баторий понемногу зверел, а уж его войска тем паче. При взятии Сокола убили всех русских пленных, включая и воеводу Шеина, в след за тем, как указывает очевидец, передали тела в обоз. И: «Многие из убитых отличались тучностью; немецкие маркитантки, взрезывая такие тела, вынимали жир для известных лекарств от ран, и, между прочим, это было сделано также, у генерала Шеина». Не гуманнее вели себя европейцы и в иных местах, от Смоленска до Стародуба, а Иван, хоть и находился с основными силами неподалеку, во Пскове, помочь ничем не мог: вторглись шведы. Правда, взять ни Нарву, ни Ивангород они не смогли, но положение все равно напряглось до предела, и ни о каком перемирие, не говоря уж о мире, Баторий даже слышать не хотел, хотя Иван был готов на более чем серьезные уступки, уже даже не настаивая на соблюдении норм вежливости, на что обычно обращал очень серьезное внимание. Так что, 1580-й выдался еще тяжелее. Успехи «Великого Воителя» пиарились по всей Европе (он держал при себе типографию и штат профессиональных журналистов), да и были основания. На запах дачи и добычи шли новые люди, победителя охотно ссужали деньгами все, кого он просил, - и уже весной, имея при себе еще больше войск, чем в прошлом году, - 48 399 человек, - Баторий начал новую кампанию, хитрым маневром вынудив русских раздробить силы на защиту множества направлений потенциального удара. Теперь он требовал от Ивана не только Ливонию и Полоцк, но также Новгорода и Пскова. Одно в одно повторив подвиг Полоцка, пали Великие Луки, причем здесь «король-рыцарь» велел перебить всех пленных, невзирая на пол, возраст и статус, - видимо, как бесперспективных. Пали Невель и Заволочье, быстро сообразивший, что к чему Магнус, изменив присяге, признал себя вассалом Польши и атаковал русские войска под Юрьевым. Силенок у него, правда, было мало, но в той ситуации и его измена многое меняла к худшему. А в дополнение ко всему, осенью в Россию опять вторглись шведы, ведомые Делагарди, воякой не худшим, чем Баторий, взяв Корелу. Развивать успех королю не позволили холода и усталость шляхты, требовавшей передышки, но ни о каком мире (пусть даже и со всей Ливонией) Баторий по-прежнему слышать не хотел, ультимативно определив условием начала переговоров согласие отдать Нарву и выплатить 400000 злотых контрибуции. На что Иван, видимо, сознавая, что говорить не с кем и не о чем, ответил несвойственно себе кратко: - «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси, по божьему изволению, а не по многомятежному человеческому хотению...», разъясняя Баторию, что капитуляции не будет, Нарву с Юрьевым не отдаст, за Полоцк будет биться, и ставя точку: «Мы ведь предлагаем добро и для нас и для тебя, ты же несговорчив, как онагр-конь (осел), и стремишься к битве; бог в помощь! Уповая на его силу и вооружившись крестоносным оружием,
ИВАНОВО ДЕТСТВО
1. БЕЗОТЦОВЩИНА
Завершенный цикл "Ивановы годы" повлек за собой множество вопросов и просьб. Главные из которых сводятся к тому, что стоило бы все же хотя бы кратко пояснить, что я имею в виду под "общеизвестным", говоря о детстве и юности Ивана. То есть, как сложилась очевидня противоречивость его характера, причудливо смешавшего в себе и надрыв, и жестокость, и равнодушие к крови, и чудовищно завышенную самооценку, и при этом - совершенно явное наличие совести, жалость к людям, стремление к добру и отрицание зла. Что ж. Это справедливо. Видимо, труд мой не будет полон, если не снабдить его предваряющей частью, - разумеется, как всегда, пересказывая известное, но без идеологии, только с логикой, а если чего и добавляя от себя, то лишь изредка. Надо. Ведь, в конце концов, все мы родом из детства... На фиг длинные исторические панорамы. Литературы тьма. Ограничусь тем, что для меня безусловно: человек тяжек на подъем и трудно расстается с привычным, а потому, вполне возможно, Василий III так и откуковал бы с Соломонией век, оставив за бездетностью выморочный престол брату Юрию, кабы Елена не была Еленой. Без пояснений. Кто плавал, тот знает и поймет. Она была очень красива (судя по сохранившимся прядям волос, медно-рыжим, скорее всего, еще и синеглаза), образована, тактична, очень умна и влюбился в нее великий князь без ума. Иначе бы по первому требованию не сбрил священную для тогдашней России бороду и не оделся бы по молодежной польской моде. Но были у молодой женщины еще и воля, и логика, и амбиции, и государственное мышление. В ситуации, когда мужа не стало, а в регентском совете дело дошло уже и до поножовщины, вдова сумела взять штурвал в руки. Она договорилась с митрополитом Даниилом, переманила (пусть и через койку) спикера Думы, авторитетного воеводу князя Овчину-Телепнева (он, судя по всему, вздыхал по ней еще при жизни супруга, - но тогда о таком и речи не было, а вдова сама себе хозяйка), отстранила регентов (пожизненно упрятав в тюрьму самого опасного, собственного дядю Михаила) и обезвредила мужниных братьев. Став, в итоге, реальной, все контролирующей правительницей на целых пять лет. И правила, отмечу, очень недурно, по всем направлениям, добившись очень многого и во внутренней политике (вплоть до финансовой реформы), и во внешней, и в градостроительстве, и вообще. По мнению Татьяны Черниковой, знающей о Елене все, в период её руководства положение государства настолько улучшилось, что «народ пел о ней добрые песни, и некоторые из них в подмосковных деревнях помнили еще в начале ХХ века». Иное дело, что московская аристократия, - реально, хотя и довольно мягко, без особых репрессий отстраненная от власти, - «бесстыжую литвянку, государынину разлучницу» ненавидела, но позиции княгини были достаточно тверды и опасаться было нечего. Так что, по всем приметам, детство у потерявших отца мальчиков, - крепыша Вани и «убогого» (глухонемого) Юры, - по всем приметам должно было быть светлым. Безотцовщина, конечно, зато мама рядом, а мама в обиду не даст. И мама молодая, - всего 28 лет, - так что и в возраст введет, и на ум-разум наставит. Но человек всего лишь предполагает. В ночь с 3 на 4 апреля 1538 года Елена внезапно скончалась, причем, по словам очевидцев, и вид покойной, и положение ее тела ясно говорили, что умерла она в страшных конвульсиях и мучениях. Разумеется, сразу же заговорили об отравлении, и слухи были очень похожи на правду. В самом деле, по данным источников, в последний год жизни молодая, очень спортивная женщина страдала от какого-то непонятного недуга: жаловалась на слабость, головокружение, тошноту, которые, правда, проходили, когда регентша ездила на богомолье. Сама она, конечно, предполагала, что помогают молитвы, но, скорее всего, облегчение наступало потому, что источник недуга был где-то во дворце. Но кто же мог думать? Относительно недавно подтвердилось, что в останках молодой женщины очень велико содержание ртути, то есть, вполне возможно, ее изводили парами. Конечно, можно допустить, что ртуть содержалась и в каких-то мазях или косметики, но очень настораживает спешка, с которой Елену похоронили: вопреки обычаю, в тот же день, едва дав родственникам проститься. Опять же, летописью отмечено, что во время прощания плакали только двое: старший сын Иван и князь Овчина-Телепнев. Да и Сигизмунд Герберштейн уверен, что Елена Васильевна, «погубив дядю ядом, немного спустя сам погибла от яда». Как бы то ни было, руководство стало коллегиальным. Однако всего семь дней спустя Овчина был арестован людьми Шуйских, заточен и быстро уморен голодом, а его сестра Аграфена, «мамка» княжичей, сослана в северный монастырь. Её место занял «дядька» из окружения тех же Шуйских, к малышам относившийся безразлично. Чуть позже отрубили голову ближайшему совернику Василия III и Елены дьяку Федору Мишурину, - как прямо говорит летопись, - «не любя того, что он стоял за великого князя дела». Короче, весь княжеский аппарат был порван в клочки. Главой же правительства, - с давно и прочно забытым титулом «наместника московского», - наскоро обвенчавшись с кузиной малолетнего князя, то есть, породнившись с княжеским родом, стал глава клана, видный воевода Василий Шуйский Немой, формально вернув ситуацию к тому, что завещал, умирая, Василий III, - совместному регентскому правлению. Ни с кем ничего совмещать он, впрочем, не намеревался. Сопротивление главного оппонирующего клана сломали, вновь заточив в темницу вышедшего было на волю Ивана Бельского, посаженного Еленой, и позиции Шуйских упрочились настолько, что после смерти Немого в ноябре того же года пост без всяких возражений с чьей-либо стороны занял его младший брат Иван. Тот самый, которого маленький великий князь запомнил на всю жизнь: «Нам бо в юности детства играюще, а князь Иван Васильевич сидит на лавке, локтем опершися, отца нашего на постелю ногу положив, к нам же не преклоняяся». Ему удалось 2 февраля 1539 года сместить ненадежного митрополита Даниила, соратника покойного князя и его жены, и провести на престол своего -Иоасафа. Однако именно новый владыка, объединив противников всевластия Шуйских, в 1540-м пробил (от имени малолетнего князя, который ничего не решал) решение Думы об освобождении Ивана Бельского, после чего создал вместе с бывшим узником правящий «дуумвират первосоветников», а Ивана Шуйского отправили в почетную ссылку во Владимир. Что самое обидное, весь этот лютый бардак проистекал даже не из политики. Такое впечатление, что аристократам, дорвавшимся до воли, политика была до лампочки, а вся суть непримиримой вражды заключалась в том, что, как подмечает «Летописец начала царства», «многие промеж их бяше вражды о корыстех и о племенех, всяк своим печется, а не государьским, не земьским». То есть, рвали одеяло, как могли, лишь бы навсегда, менее всего заботясь о государственных интересах. А это понемногу начинало бесить Землю, чем и воспользовались отстраненные от власти Шуйские, изображавшие себя «пострадавшими за правду». В самом начале января 1542 года, «кровные Рюриковичи», приведя в Москву несколько владимирских дворянских полков, выгнали из Кремля «кровных Гедиминовичей». Ивана Бельского вывезли на Белоозеро, где вскоре (в мае) и удавили. Митрополита Иосафа до полусмерти избили на глазах у перепуганных Вани и Юры, затем прогнав и посадив на митрополичий престол «своего», Макария. Который, однако, оказался совсем не прост. Воспользовавшись тем, что Москва устала и от Шуйских, и от Бельских, и вообще от «боярщины», - «И бысть мятеж велик в то время на Москве», гласит Никоновская летопись, - новый владыка сумел выступить посредником между Кремлем и Городом, предотвратив общую резню. Став, в итоге, неожиданно для Шуйских, одним из лидеров потенциальной оппозиции, которая не могла не появиться, потому что краткая, но яркая эпоха «шуйщины» затмила все, виденное Москвой до того. В отличие от братьев, Андрей Михайлович Шуйский, ставший после смерти кузена Ивана в мае 1542 года наместником, государственного мышления не имел вообще, будучи по натуре прохвостом и беспредельщиком. Отсидев все правление Елены в тюрьме за участие в мятеже Юрия Дмитровского, он был назначен братьями правителем Пскова, который, по выражению современника, «изграбил, злодей, изорвал аки лев алчный». Теперь, оказавшись у руля, он мог реализовать свои задатки на все сто, и ограничивать родню с клиентами резона не видел. «Племя» захватило все «доходные места», разогнало весь государственный аппарат, сам князь Андрей вывез из Кремля даже государеву казну. Как опять-таки свидетельствует летописец, они «кийждо себе различьных и высочайших санов желаху... И нача в них быти самолюбие и неправда и желание хищения чюжого имения. И воздвигоша велию крамолу между себе и властолюбия ради друг друга коварствоваху... На своих другов восстающе, и домы их села себе притяжаша и сокровища свои наполниша неправедного богатства». Противостоять этой саранче, казалось, уже не может никто и ничто, - и менее всего маленький великий князь, которого, в сущности, если не убили, то только потому, что власти нужен был символ: без него неизбежно началась бы полномасштабная гражданская война, а её все-таки боялись все клики. В принципе, нет нужды гадать, как воспринимал происходящее Иван. Он сам об этом рассказывает. «Остались мы сиротами. Никто нам не помогал; осталась нам надежда только на Бога, Пречистую Богородицу, на всех святых и родительское благословение. Было мне в то время восемь лет; подданные наши достигли осуществления своих желаний – получили царство без правителя, об нас, государях своих, заботиться не стали, бросились добывать богатство и славу и напали при этом друг на друга. И чего только они не наделали! Сколько бояр и воевод, доброжелателей нашего отца перебили! Дворы, села и имения наших дядей взяли себе и водворились в них!..». И дальше: «Нас с покойным братом начали воспитывать, как нищих. Какой только нужды не натерпелись мы в одежде и пище! Ни в чем нам воли не было; ни в чем не поступали с нами, как следует поступать с детьми. Припомню одно: бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, оперши локтем о постель нашего отца и положив ногу на стул, а на нас и не смотрит – ни как родитель, ни как властелин, ни как слуга на своих господ. Кто же может перенести такую гордыню? Как исчислить подобные тяжелые страдания, перенесенные мною в юности? Сколько раз мне и поесть не давали вовремя. Что же сказать о доставшейся мне казне родительской? Все расхитили коварным образом… Взяли себе бесчисленную казну деда и отца нашего, и дядей… Потом они напали на наши города, и села, и имения, а в них живущих без милости пограбили… Делали вид, что правят, а сами устраивали неправды и беспорядки, от всех брали безмерную мзду и «по мзде творяще и глаголюще». Такое не придумаешь. Естественно, в политике (кто у кого какой город отнял и прочее) мальчик тогда разбираться не мог, это он уже потом выяснил, но вот про «Многажды же ... ядох не по своей воле» и «жил яко убожайшая чадь» запомнилось намертво. И про бояр, уносивших из дворца всякую «кузнь» (серебро и золото) и "рухлядь" (меха и ткани). И, тем паче, унизительное «ни как родитель, ни как властелин, ни как слуга», - то есть, вообще никак, словно на пустое место. Такое надо было, в самом деле, пережить. И тем более, факт есть факт: детям нужно, чтобы их любили, а Ивана не любил никто. То есть, любили, конечно, но любивших стирали в пыль. Папа умер. Мама умерла, и мальчик знал (разговоры шли в открытую), что ее погубили бояре. И дядю, маминого дружка, который, наверняка, был с Ваней ласков, тоже погубили они. И батьку Даниила прогнали. И батьку Иоасафа прогнали. И это тоже, можете не сомневаться, отложилось. Не зря же потом, много позже, минимальная принадлежность к клану Шуйских, - родство ли, свойство, дружеские связи, - при малейшем подозрении шло за отягчающее. А вот причастность к Бельским, которые, по крайней мере, не запомнились с детства худо, – наоборот. Им мирволил. Недаром же из их худой ветви отобрал и Малюту, и Богдана. Но это было потом. А пока что Шуйские очень ревностно следили за попытками чужих «приручить» мальца. И когда боярин Федор Воронцов начал проявлять к пацану какой-то интерес и Ваня к нему потянулся, «природные Рюриковичи» приняли меры. 9 сентября 1543 года, прямо на заседании Думы, на глазах великого князя, Воронцова избили, выгнали прочь и не убили только по слезной просьбе царя и митрополита Макария. Причем, «в кою пору от государя митрополит ходил к Шуйским, и в ту пору Фома Петров, сын Головина, на манатью (мантию) наступил и манатью на митрополите подрал». И вот тут есть смысл подумать. Мог Ваня попросить митрополита вступиться за Федора? Мог? Откликнулись бы на просьбу Шуйские, будь не то только их воля? Вряд ли. Этот человек был им опасен, а пощады они не знали. И рычагов, чтобы надавить, у малого еще не было. Но все-таки пощадили, пусть и не без скандала. Отсюда вывод: рычаги были у Макария, и этот вывод верен. Макарий и раньше, еще в архиепископах, имел шикарную репутацию («по всей России слава о нем происхождаша»), а после событий начала 1542 года к его мнению прислушивался и посад. Но один в поле не воин. В таких ситуациях вокруг лидера всегда формируются группы поддержки. И здесь сложно не согласиться с исследователем: действительно, «Слова летописи о том, что Воронцов пал жертвой Шуйских вследствие особого расположения к нему великого князя, являются лишь традиционной формулой, определявшей ту видную роль, которую, очевидно, Воронцов играл в правящих кругах». Во всяком случае, после вмешательства митрополита Федора Воронцова не просто пощадили, сослав куда подальше, но дали назначение воеводой на престижную Кострому. То есть, была при дворе некая оппонирующая Шуйским «партия», каковая не могла быть ничем иным, кроме как «партией митрополита». Именем же Ивана всего лишь воспользовались в очередной раз, - но, что очень важно, - впервые с его сознательного согласия, дав понять отроку, что он не тварь дрожащая и он уже не одинок. Вполне возможно, в результате долгих «молитвенных» разговоров с глазу на глаз, на что глава церкви имел полное право. С этого момента события развиваются стремительно. Всего неделю спустя, 16 сентября 1543 года, Макарий благословляет государя на богомолье, в Троице-Сергиев монастырь, в сопровождении «неких верных бояр». Ничего подозрительного, надо же кому-то охранять князя, да и помолиться людям тоже надо. Но: внимание. Князь Михайло Щербатов, размышляя над событиями той осени, называет их последним толчком к падению Шуйских. По его мнению, Иван, «не утвердя свою власть, не осмелился с опасностью не иметь повиновения, вдруг оную показать» и «сего ради, скрыв свое огорчение, якобы для моления поехал в Троицкий монастырь. Сие время, имея при себе некоторое число бояр, употребил он для открытия туги сердца своего. Не невероятно, чтобы и сами бояре, терпящие от самовластия Шуйских, не побудили его к оказанию своей власти и к наказанию Шуйских... и тако уже в намерении явить свою власть возвратился (Иван) в Москву». С чем согласен и коллега князя из ХХ века: видимо, пишет Смирнов, именно в те дни было «предрешено то, что произошло 29 декабря 1543 года». То есть, переворот, когда «князь великий Иван Васильевич всея Русии, не мога того терпети, что бояре безчиние и самовольство чинят (…), и велел поимати первосоветника их, князя Андрея Шуйского и велел его предати псарям, — и псари взяша и убише его, влекуще к тюрьмам, и лежал наг в воротех два часа — а советников его розослал— и Фому Головина и иных». Учитывая, что просто так Шуйский, сопровождаемый слугами, псарям бы не дался, приходится признать, что приказ государя опирался на большую силу, - тех бояр, которых отправлял с ним на богомолье Макарий. А если еще и обратить внимание, что первым сосланным стал Фома Головин, за три месяца до того оскорбивший митрополита, вопрос о том, кто реально отдал приказ устранять «наместника», можно считать закрытым.
2. Мальчик со шпагой.
Падение Шуйских (многие из них поехали в ссылку) изменило конфигурацию сил при дворе. Начисто.
Резко усилилась «партия митрополита». Естественно, Иван вызвал из ссылки Федора Воронцова, сделал его боярином, а тот подтянул близких ему людей типа брата Василия и князя Ивана Кубенского. Однако очень скоро выяснилось, что Федор вовсе не так просто. Сразу после возвышения, он, как сообщают летописи, «возжелал правити» без всякого вмешательства царя, и вел себя бестактно, «сердяся», когда Иван решал что-то сам или без спроса жаловал кого-то из бояр. А это было недальновидно. Политикой подросток, как отмечают все исследователи, тогда еще не интересовался вовсе, но вновь оседлать себя, почуяв волю, уже не позволял никому. Тем паче, что теперь, когда он заявил о себе и стал самостоятельной фигурой, к нему потянулось «бояр множество». Что и понятно: глядя в уже недалекое будущее, аристократические семьи пытались так или иначе приручить подрастающего государя. Вчера еще всеми забытому мальчишке начали угождать, одаривать, подсылать в «дружки» сыновей-ровесников, приглашать на медвежью охоту и «травли», а то и втягивать в куда более лихие забавы. Как раз тут (редкий случай) можно верить мемуару Курбского насчет «велицые гордые паны (по их языку боярове)» старались потрафить парню, «ласкающе и угождающе ему во всяком наслаждению и сладострастию», потакая даже явному озорству («по стогнам и торжищам начал на конех... ездити и всенародных человеков, мужей и жен бити и грабити»). Да и «Главы поучительны начальствующим правоверно» Максима Грека, наставлявшего подростка, что такое хорошо, а что такое плохо, вполне явно свидетельствуют, что паинькой Иван не был. Хотя и ничего особенно страшного не творил. Волочился за девушками, любил скоморохов, дурачился, любил драться и часто сам задирался, но не любил быть битым. Правда, были характерны для него и приступы внезапного гнева, и склонность к злым насмешкам, и обидчивость, однако это не удивляет: нервы у Ивана были испорчены с детства, а при малейшем намек на обиду он реагировал очень остро. Не знаю, правду ли сообщает Курбский о том, что примерно тогда «за охальное дело» юный князь приказал убить одного из приятелей, Михайлу Трубецкого, - это ничем не подтверждено, - но в летописи есть краткая запись об «урезании языка» за «невежливое слово» другому сверстнику, Афанасию Бутурлину. Впрочем, по мнению Флоря, изучившего источники досконально, «эпически спокойный характер» такого рода записей говорит не столько о нраве Ивана, сколько о нравах Москвы того времени. Тот факт, что в условиях переворотов и явных и тайных убийств, неотъемлемо присущей эре «боярского правления», понятие ценности человеческой жизни, упало ниже плинтуса, понятен. Да оно (по меркам времени) и без того было достаточно условно, и не только на Руси, но и много западнее. И еще раз. Уже в это время отчетливо видно, что, во-первых, давить на себя Иван не намерен позволять никому, а во-вторых, сознает необходимость иметь свою, только свою группу поддержки, - и потомупосле ссоры с Воронцовым у престола появляются Глинские, много лет выживания ради не мелькавшие. Все же родная кровь: бабушка, дяди, кузены По тем временам это считалось надежнее всего, о внутренних же раздорах в семье (Елену в семье очень не любили, и было за что) князь, скорее всего, просто не знал, а родичи ему не рассказывали. Глинские же, меж прочим, добрым нравом не отличались, сразу показав чисто литовский гонор, помноженный на московскую спесь. Приближенные к престолу и обласканные (судя по воспоминаниям Ивана, очень тепло о них отзывавшихся много позже, им он верил всегда), они начали сводить старые счеты по полной программе, прежде всего, зачистив местность от всех, так или иначе «ране чинивших обиды». Мстили беспощадно. Обождав, косвенным образом выместили старое зло даже на покойную Елену, «сугубым» (то есть, без консультации с Иваном) «повелением князя Михаила Глинского и матери его, княгини Анны», казнив молодого князя Овчину-Оболенского, - сына того самого, - «которого посадили на кол» (еще неведомы Москве, чисто европейский изыск) «на лугу за Москвою рекою». И разумеется, атаковали «партию митрополита», ослабленную разочарованием подростка в некогда любимом Федоре Воронцове. Тот, правда, стараниями Макария уже вернулся из очередной ссылки, но былого влияния не имел. Однако Глинские учитывали все, - и в знаменитом «деле пищальников», кончившемся казнью и Федора, и его брата, и князя Кубенского, еще одного столпа «митрополичьих», явственно прослеживается их след. Судя по всему, вины на казненных не было: летопись четко фиксирует, что казненных подставила родня князя, «ложно оклеветав», да и дело расследовал дьяк Василий Захаров, близкий к Глинским, - так что, случись сюжет на Москве, митрополит, возможно, отмазал бы своих. Но дело было как раз вне столицы, на воинских сборах. А кроме того, заподозренные начали хамить. Потому и расправа была коротка: Иван вспылил («с великие ярости наложил на них свой гнев и опалу») и приказал рубить головы «тот час у своего стану перед своими шатры». При этом дядя царя, Михайло, распоряжавшийся казнью, так спешил что к боярам (невиданный случай) даже не допустили «отцов духовных», чтобы те исповедались. Была, видимо, опаска, что племянник, остыв, передумает. Заодно арестовали и конюшего (главу администрации) Ивана Федорова («в те же поры ободрана нага держали»), но он, судя по всему, вовсе ни в чем не был повинен, зато готов был признаться во всем («против государя встреч не говорил, а во всем ся виноват чинил»), так что его казнь Иван, вопреки мнению дяди, не санкционировал. Но вакантный пост по возвращению в Москву занял тот самый Михайло Глинский. В сущности, Иван, утверждая позже, что именно тогда, в 15 лет, «сам начал строити свое государство», выдает свое понимание за реальность. Он (этого не отрицает никто, ни летописи, ни исследователи) делами по-прежнему не интересовался, наверстывая упущенное в «травлях, ловах и забавах». У руля, потеснив «партию митрополита», плотно встали Глинские. Как раз они и были инициаторами (именем князя) первых, - «странных», «самостоятельных» и «необъяснимых», - казней, которые либеральные историки, начиная с Карамзина, приписывают Ивану Однако, как показало ближайшее время, Глинские быстро зарвались. «И яко прежде сего, тако и по сих, многа бяше междоусобной крамолы и ненасытного мздоимства даже до самого возраста великого князя», который им полностью доверял. В итоге, родственники царя стали в глазах всей Москвы ответственными за все никак не прекращающиеся беды и несправедливости, чем, безусловно, не могла не пользоваться ослабленная, но никуда не девшаяся «партия митрополита». Вытесненный на периферию Макарий пошел другим путем. Сознавая, что переть буром против Глинских опасно и едва ли перспективно, он предложил юному и амбициозному князю венчаться на царство по византийскому образцу. То есть, повысить статус от владыки земного до «василевса», отражения Господня на земле. Официальная версия, правда, гласит, что желание венчаться на царство «по примеру прародителей» высказал митрополиту сам Иван 13 декабря 1546 года, но это, по-моему, чепуха. Не говоря уж о том, что никакого «примера прародителей» (если не считать Константина Мономаха, что бред) не было, эта идея, по факту, революционная, напрочь ломающая традицию, просто не могла родиться в мозгах неопытного мальчишки, и сам сломать сопротивление аристократии, понимавшей, что к чему, мальчишка не смог бы. Очень многие (есть основания полагать) были против, но Макарий передавил. Заодно и обыграв Глинских, по «литовским» понятиям которых предложение было чистой «византийщиной». Так что, торжественный обряд, прошедший уже 17 января (все месяц спустя после якобы появления идеи!) был, помимо всех отдаленных последствий, явным и очевидным укреплением влияния митрополита. Как и подготовленная параллельно женитьба царя на «захудалой» Анастасии Захарьиной-Юрьевой. Тоже государственное мероприятие. И тоже непростое. Кроме того, что женатому человеку, по правилам и взглядам тех времен, просто стыдно было «забавляться и озорвать», - опять удар по Глинским! – так еще и без консультаций с аристократией. По собственному выбору (симпатия, а потом и любовь там были!), из московских, к родне по маме отношения не имевших. Плюс неизбежное появление во дворце новых людей, пришедших с ночной кукушкой, которая всех перекукует. Короче говоря, для ликвидации Глинских были созданы все условия. Препятствовала только вера в них молодого царя, и переломить эту веру было нелегко. Поневоле возникает мысль, что великие пожары, начавшиеся в Москве в апреле 1547 года и в июне уничтожившие весь город, а по последствиям своим сравнимые с государственным переворотом, возникли не сами по себе. Тем паче, что версия о «колдовстве» Глинских, в первую очередь, бабушки Анны, возникла как-то очень вовремя и быстро. Да еще и с жуткими подробностями («з своими детми и с людми волховала: вымала сердца человеческие да клала в воду да тою водою ездячи по Москве да кропила, да сорокою летала да зажигала»), которые с бухты-барахты не придумаешь. Недаром же Иван позже обвинял в подстрекательстве неких неназванных поименно бояр, и современные исследователи факт подстрекательства подтверждают. Но правда и то, что Москва готова была поверить: Глинские своими художествами достали уже всех. Так что, не будь пожара, было бы что-то еще. А уж само по себе загорелось или поджигал кто, того уже не выяснить. Главное, что Город встал на дыбы. Впервые за полтора столетия собралось непривычное Москве вече. 26 июня вооруженная толпа ворвалась в Кремль, убила Юрия Глинского, разнесла в прах терема его людей, перебила множество слуг, пытавшихся сперва защищаться, а затем прятаться. А 29 июня «поидоша многые люди черные» в Воробьево, где находился царь. Причем не просто так, и не с топорами-вилами, а в полном боевом снаряжении, требовать выдачи Михайлы и бабушки Анны. Причем, как свидетельствует летопись, царь «удивися и ужасеся», но «не учини им в том опалы», - то есть, не имея никаких сил, вынужден был клясться, что родственников не прячет. Этот день («И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моа») он запомнил навсегда. И в этот же день, судя по всему, понял, что верить в политике нельзя даже своим, а с чужими вообще надо быть настороже, ожидая только зла и бия на упреждение, при первом намеке на конфликт («бояре научили были народ и нас убити, бутто мы тот их совет ведали»). В том, что Великая Гарь изменила Ивана, согласны все. Мало того, что Глинские были сметены с доски навсегда, и формировать правительство, а значит, и отвечать за выбор и последствия теперь должен был он сам. В этом-то, - и подборе кадров, и в определении задачи, и в исправлении ошибок, - как раз очень даже мог помочь Макарий, «государственный человек» высокого уровня. Но. В те времена бедствия такого масштаба воспринимались, как проявление гнева Господня, выраженного конкретно в отношении высшего руководства, представлявшего страну. Тем более, что случилась беда после венчания, когда царь был уже не просто владыкой земным, а следовательно, и ответственность его была много больше, чем у всяких князей или королей. Искреннее признание его на Стоглавом Соборе, - «И смирися дух мой», - тому явное и бесспорное подтверждение. Грубо говоря, Иван вспомнил о долге перед Богом, государством и народом. Тем паче, что не умедлило и подтверждение: первый настоящий военный поход царя, несмотря на многие молитвы и щедрые вклады, провалился в связи с необычным потеплением, объясним только «смотрением Божьим». Утонули пушки, утонули люди, и молодой царь вернулся в Москву «с многими слезами» и пониманием, что исправлять следует прежде всего самого себя. Что и происходит. Причем, традиционное объяснение: дескать, познакомился с Алешей Адашевым, порядочным парнем чуть старше себя, тот свел с Сильвестром, озабоченным вопросами морали, и с этого началось, не подходит. Новые друзья, как известно, появились чуть позже, уже где-то в конце 1548 года, а образ жизни молодой царь неузнаваемо и беспощадно изменил, - это тоже не секрет, - сразу после пожаров. Из дворца исчезли скоморохи. Прекратились «срамы» и «озорство». Участники веселых «потех» исчезли из царского окружения. По свидетельству летописца, «потехи же царьскые, ловы и иные учрежения, еже подобает обычаем царским, все оставиша», - отныне царь посвящал все время только молитвам и активному участию в обсуждении государственных дел, чем раньше пренебрегал. А если очень уже застаивался и хотел проветриться (молодой же очень был), уезжал с женой на богомолье или дачу, а то и развлекался совсем иными, чем раньше, занятиями: например, весной 1548 года уехал за город пахать с крестьянами и сеять гречиху, по вечерам участвуя в деревенских играх, - как сообщает летопись, «то ходяше на ходули, то на смех обряжаясь в саван аки страх». Но это уже исключение. Главное: молитва и труд. Плюс ежедневное покаяние. Не только наедине с собой, но и публично: в самом начале 1549 года, на церковном Соборе, царь обратился к митрополиту и святителям, «припадая с истинным покаянием, прося прощения, еже зле съдеах». Только так. И свой, самим подобранный «ближний круг», та самая Избранная Рада, никогда не существовавшая формально, но основанная на доверии, тогда казавшемся нерушимым и вечным, - Адашев, Сильвестр, Макарий и (чуть позже) Курбкий. И главная жизненная программа, - по собственному, чуть позже, чистосердечному признанию, - в соответствии с формулой Сильвестра: «Вся твоя и земныа законопреступлениа хощет Бог тобою исправити». А о том, что было после, разговор уже позади.