Из Гощи гость
Шрифт:
Андрей Иванович взял из рук сына подмётное письмо. Он поднес толстый бугроватый листок к огню, но бумага не загорелась, а стала тлеть, рассыпаясь серебристо-черным прахом по столу. Когда бумага истлела вся, Андрей Иванович дунул на черные соринки, усеявшие весь стол, и они, как мухи, целым роем взвились вверх и разлетелись в разные стороны под низким дубовым потолком.
— Присядь, княгиня, посиди уж, — подвинул Андрей Иванович ногою Алене Васильевне скамейку. — А ты, сынок, ступай, побегай еще, порезвись, походи по Москве. Тебе уж недолго… Скоро уж ты… И о чем читал тут, забудь. Нельзя тебе и припомнить ничего из письма этого лихого. Слова не молви… забудь!.. — И старик коснулся уст своих пальцем.
Но как забыть князю Ивану это письмо? Он прочитал грамотку эту три раза. Он чуть ли не всю знал ее теперь наизусть.
XVI.
С некоторых пор пан Феликс Заблоцкий стал как-то прихмурлив, точно на сердце пала ему крутая забота. Он бросил наигрывать на своей свирёлке, и грохочущий его хохот не так часто вырывался из раскрытого окошка, взметаясь над бурьяном. Даже по Мюнстеровой космографии переводил он русобородому ученику своему как бы нехотя и через силу. А князь Иван, когда приходил к нему по субботам, заставал у него теперь каких-то странных людей, литовских, должно быть, купчин в черных атласных кафтанах, в желтых шапках, с длинными кудерками, которые вились у них, словно шурупы, по щекам, поверх черных бород. Но стоило только князю Ивану, приклонивши голову, переступить порог «замка», обмазанного потрескавшеюся глиной, как литовские люди живо собирали свои пожитки и, не мешкая, убирались прочь со двора. Кто знает, о чем шептался с желтыми шапками пан Феликс Заблоцкий нерусскою речью?.. Но, случалось, князь Иван успевал поймать и знакомое слово: «царевич», либо «война», либо «Борис». «Не желтые ли те шапки по дворам листы мечут, — подумалось князю Ивану: — Литва да Польша? Царевич Димитрий — он в Литве, бают, в Гоще или в Самборе». И как бы подлинный голос царевича прозвучал у князя Ивана в ушах словами из подмётного письма, найденного в подворотне под кирпичом: «Я, Димитрий Иванович, ныне, возмужав, иду на Московское государство, на все государства Российского царствия».
Князь Иван уже немало всякой науки перенял от бойкого шляхтича, переводил с латыни на русский язык, знал цену иным басням поповским, был даже знаком и кое с какими европейскими обычаями. Но хранил все это про себя, и даже родному отцу, старому князю Андрею Ивановичу, невдомек было, какими странными и «греховными» для старорусского человека познаниями преисполнен был теперь его единственный сын. Многоречивый пан Феликс, потешаясь и гуторя, наговорил ученику своему с три кошеля былей и небылиц про Литву, про Польшу, про Цесарскую землю — «Священную Римскую империю», — и князь Иван все ждал, не упомянет ли как-нибудь разболтавшийся шляхтич Гощу или Самбор. Но пан Феликс называл ему городов без числа и даже показывал их на картинках в Мюнстеровой книге. Города эти были все в легких стрельчатых башнях; улицы были замощены тесаным камнем; на перекрестках толпились какие-то чванливые люди в плащах и шляпах, бок о бок с дамами, разряженными, должно быть, в шелк и бархат. Да, но о Гоще и Самборе не обмолвился пан Феликс ни разу. Князь Иван сам вздумал завести с ним об этом речь, но вовремя вспомнил отцовский наказ, много дней подряд повторенный затем: «Забудь, сынок, забудь… Слова не молви о том… забудь…» Он уже больше не вставал с постели, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, и лежал, укрытый желтым одеялом, всклокоченный, похудевший, испитой. Что ни ночь дул и шептал над ним приводимый туркинею колдун; что ни день пел и кадил у изголовья больного тот либо другой поп. Но было видно, что уже недолго осталось жить старому князю.
Была весенняя ночь. Соловьи жарко отстукивали в едва прикрытое окошко. В горницу к князю Ивану струил роскошное благоухание зацветший шиповник. И князь Иван словно поплыл в этих струях. Он плывет во сне все дальше и дальше. «Куда? — думает он. — В Гощу либо в Самбор?.. К царевичу Димитрию?.. Но царевич давно умер! Тринадцать лет тому назад он играл в тычку со своими сверстниками и набросился на ножик сам».
«Ха!.. — грохочет пан Феликс над ухом князя Ивана. — Князь ваша милость знает, что это такие же поповские басни. Царевич жив!»
«Жив, жив!..» — закричали из всех углов желтые шапки и стали трясти своими витыми кудерками.
«Жив!.. — залязгал зубами выползший из кузницы на четвереньках мужик. И заскулил: — Хле-эбца пиченова кусочик…»
Князь Иван хотел бросить ему краюшку хлеба, но никак не поднять было руки, которая обвисла, точно кулек, полный мякины. И князь дернулся, чтобы хоть раскачать немного руку, но тут что-то грохнуло, смешалось, завертелось. И вот примечает князь Иван, что лежит он у себя в горнице на лавке и лавка та ездит под ним от стены к стене все тише и тише и наконец и вовсе остановилась в углу, вдоль ковра, на месте своем. Князь Иван еле разомкнул веки и услышал внизу вопль и стук.
XVII.
Рано, перед зарею, друг дружку перемогая, пропели петухи на курятном дворе, и раскрашенная слюда в окошках хворостининского дома чуть побелела, зарумянилась, загорелась разноцветным пламенем. Над чердаком умолк жестяной флюгер, повернувшийся солнцу навстречу, а оно уже скользило над росными лугами, над не кошенной еще травой и словно стрелами, добытыми из огненного колчана, прорывалось сквозь зеленый пух кремлевских садов. Разыгравшись во всю свою силу, солнце метнуло полную горсть самоцветов в спальню к Андрею Ивановичу, который лежал, как вчера, как тому назад полгода, на постели своей под стеганым желтым одеялом. Княгиня Алена Васильевна все в той же траурной своей телогрее заснула, сидя на скамье, опершись обеими руками на костыль. Возле двери на полу, захлебываясь, храпел козлобородый мужик, Арефа-колдун, шептавший над Андреем Ивановичем всю ночь.
Красное солнечное пятно попало на подол княгининой телогреи и медленно поползло вверх, светлея и расплываясь, захватывая все больше коричневого лоснящегося шелка. Вот уже к верхним пуговкам плотно застегнутой одежины подобралось солнце и перекатилось затем на княгинино желтое, вялое, до времени утратившее белизну и румянец лицо. Алена Васильевна покачнулась на скамейке, провела рукою по лицу и, поднявшись с места, тихо подошла к князю.
Старик лежал недвижимо. Мутные глаза его были открыты. Жалкая улыбка пряталась в укромном серебре бороды. Алена Васильевна приникла к восковой щеке мужа, но черные губы ее точно обожглись могильным холодом его ввалившихся щек. И княгиня отшатнулась, выронила из рук своих костыль, заломила руки, закричала, завопила, грохнулась всем грузным телом на растянутое по полу алое сукно. Арефа перестал храпеть и вскочил на ноги. Он отплевался, почесался, взглянул на лежавшую без дыхания Алену Васильевну, подбежал к князю и сунул руку к нему в подголовок. Из груды ключей и других звонких предметов выудил колдун кожаную мошну, запихнул ее себе за пазуху и стал поспешно выбираться из комнат, которыми владела теперь смерть. Когда князь Иван, проснувшийся от вопля и стука внизу, распахнул окошко и выглянул на двор, то увидел козлобородого мужика, шагавшего к так и не починенным до сих пор воротам.
А внизу разрастался шум, двери заскрипели там по всем покоям, по всему дому пошла шаркотня. Князь Иван накинул на себя комнатную шубку и сбежал вниз, в спальню к отцу. Здесь он увидел старую туркиню, которая сидела на лавке и мотала во все стороны головой. А стряпейка Антонидка стояла на коленях подле растянувшейся на полу Алены Васильевны и лила княгине на голову воду из оловянного ведра.
Князь Иван глянул отцу в лицо. В мутных глазах старика ничего не прочитал он, но улыбка покойника была жалка и горька; казалось, вот зашевелит он губами и молвит… Что молвит?.. Князь Иван пал на колени перед отцом и поцеловал его бескровную, холодную руку. И когда снова заглянул ему в очи, то как будто разобрал, что хотел сказать старик сыну своему в последний раз.
«Бедный ты!.. Несмышленый ты… — читал князь Иван в горькой улыбке отца. И даже в потухших глазах его уже разбирал князь Иван не хулу, не укоризну, а только сожаление о нем, о князе Иване: — Увы нам!.. Увы!..»
Но возле постели Андрея Ивановича сразу столпились люди. Какой-то монах, отслонив князя Ивана, закрыл покойнику глаза. И стал омывать он Андрея Ивановича, одевать его в саван смертный, словно собирать его в далекую путину.
Синий дым из брякнувшего кадила начал клубиться в углу, подтягиваясь к открытому окошку, где на высоком подоконнике поставлена была, по тогдашнему обычаю, серебряная чаша с водой да с мукою медная кованая миска. Под вопли и причитания подняли с постели старого князя, чтобы положить его в столовой на стол, покрытый коричневой скатертью. И тут заблекотал потерянным голосом дьячок, подхватил заупокойную молитву монах, и хоромы стали наполняться боярами, приказными людьми, торговыми мужиками, пришедшими дать последнее целование безжизненному телу князя Хворостинина-Старка.
XVIII. Холщовые колпаки
Два дня тащились они, Алена Васильевна с князем Иваном, с доброхотами и челядинцами, в Троице-Сергиев монастырь вслед за дрогами, на которые поставлен был тяжелый гроб. Конюх Кузьма с вожжами в руке бежал подле, приваливаясь к дрогам плечом на кривых накатах, на выбоинах и горбах. Дорога пролегала по дворцовым полям, где, обутые в лыки, топтались за сохой государевы холопы. Протяжным звоном встречали и провожали путников панихидные колокола. В селах по пути были всюду нищей братии корм и денежная милостыня. На распутьях суеверные люди окуривались ладаном от нечистого духа.