Из Гощи гость
Шрифт:
— Я?
— Ты!
— Не было этого, девка… С меня с самого кошель содрали в прошлом еще году, в рябой это было четверг, после сухого дождя…
— Не забаивай меня, злодей!.. Вороти кису!.. Алтынец две деньги в кисе… Родимцы мои!.. Срезал кису…
— Кто срезал?
— Ты срезал, злодей!
Народ поднимался с колен, бежал полем вслед за царем, дивуясь на невиданное богатство его златотканых одежд, на радужные переливы его жемчужного ожерелья, на каракового карабаира несметной цены, словно плясавшего под ликующим всадником. Оглохшие от пушек, от трезвона и грохота, ослепленные солнцем и зноем нестерпимым, всем этим блеском, всею чрезвычайностью долгожданного дня, люди ринулись теперь обратно к городу, крича, падая по пути, давя ногами один другого. Но Анница не тронулась с места. Она стояла по-прежнему на пригорке, и хоть измаялась она, но не пропустила еще ни одного
— Государь мой!.. — вскричала Анница, бросившись с пригорка. — Феликс Акентьич!.. Свет!..
Пан Феликс вздрогнул, повернулся к Аннице, натопорщил усы, сверкнул глазами грозно и продолжал путь свой верхом на волошском скакуне, впереди польских латников, грянувших вместе с тромбонами и свирелями:
Гей, поляк мой любый!..И Анница, светясь и торжествуя, пошла с Васильком на плечах полем, вдоль дороги, шагая размеренно и плавно, большими шагами, не отставая от пана Феликса, не замечая грозных взглядов, которые время от времени бросал на нее кусавший усы свои с досады шляхтич. Ему было неловко перед своими кичливыми земляками за Анницу в заношенном шушуне, за босоногого мальчика, сидевшего у нее на плечах, — мальчика, в котором трудно было не признать пана Феликса сына. Но Анница, ни о чем не думая, шла по-прежнему почти рядом с паном Феликсом, и так дошла она до Серпуховских ворот, где закружилась по улице в страшной давке и невыносимой духоте знойного дня. Так добралась она и до моста на бочках, на который ступил горделивый пана Феликса конь. Но на мост не пустил ее стрелец, стоявший там на въезде с бердышом на высоком древке. Непокорливая Анница все же толкнулась к настланным поверх бочек доскам, и стрелец что было силы хватил ее в живот подкованным медью древком. Анница присела наземь от боли, но удержала на плечах своих заплакавшего Василька. Она отползла с ним в сторону, сняла его с плеч и, сидя на берегу, сама глотая слезы, стала наблюдать, как поднимаются на тот берег с моста предводимые паном Феликсом витязи, как распевают они во весь голос в лад медным трубам удалую свою песню:
Гей, поляк мой любый!..И вдруг все поплыло, поплыло у Анницы перед глазами… Мелькнул где-то на страшной высоте золотой царь в жемчужном ожерелье, Димитрий Иванович, и стал тускнеть и покрываться как бы пеплом. Анница задыхалась; она поползла от берега прочь, ткнулась в ракиту… «Василёк!..» — вспомнила Анница, протянув вперед руки, точно слепая. Но кровавая пена показалась у нее на губах, и она сникла наземь, уже не помня ничего.
Она очнулась не скоро. Открыла глаза… Присела под ракитой… По левую руку от Анницы в пыльном вихре заходило мутное солнце. Плакал Василёк, вцепившись матери в шушун. Берегом возвращались в зарецкие слободы люди. И до слуха Анницы донеслось:
— Гощинского дела царь; не бывало таких на Москве.
— Го! Из Гощи гость!
— Эх, сватья-братья…
— Чшш… Не гунь!
Часть третья
«Непобедимый цесарь»
I. Загадочный поп
Дремлет решеточный сторож, сидя на обрубке у рогаток, протянутых поперек улицы на ночь. Клюет сторож носом, головой мотает, древко алебарды в руке зажал, а другой рукой как начнет креститься, встрепенувшись то ли от стука, то ли от крика, то ли от другого чего в темной ночи.
Далеко-далеко мигнул огонек. Мигнул и погас. Потом опять зажглось в отдалении и, уже не погасая, стало надвигаться на рогатки, на алебарду, на сторожа решеточного…
— Кто там?! — гаркнул сторож, вцепившись в древко обеими руками. — Чего шатаетесь ночью! Аль указы не для вас писаны? Вот я вас на Земский двор, волочебников!..
Подошедшие переглянулись; человек с фонарем кашлянул в рукав зипуна.
— От церкви Пречистой Гребневской, — молвил он, подняв фонарь и осветив попутчика своего в поповской рясе, с серебряным крестом на груди. — Причастить болящего в доме его.
Он опять кашлянул, опустил фонарь
— Кончается человек…
— Господе Сусе, — молвил сторож, навалился на рогатку, сдвинул ее с места и пропустил попа и провожатого с фонарем.
Те двинулись дальше, и пошло снова мигать и вспыхивать вдоль по улице меж рядами деревьев, кланявшихся друг другу по-осеннему раздумчиво, с шелестом и шепотом.
Сторож обернулся — уже и вовсе нет огонька. Пропал за поворотом вместе с попом и провожатым, которые пошли переулками и, ткнувшись в тупик, постучались в ворота. Тявкнул задорно щенок, подбежал к воротам, сунул в подворотню, на световое пятно от фонаря, ушастую голову, пролез и стал тереться о попову рясу. А по ту сторону ворот, по увядшей траве, шел детина в исподнем, зевал на ходу и чесался, отпер калитку и, не молвя слова, пропустил попа и человека с фонарем. Поп пошел в хоромы; детина с мужиком-провожатым побрели к надворной избе.
Не причащать, не исповедовать пришел, видно, сюда поп, если один, без провожатого, прошел он темные сени и сразу, не тычась зря, нащупал в стене дверную щеколду. Нагнулся поп и, едва не задев скуфьею низкую притолоку, продвинулся в просторный покой, где не слышно было ни стонов больного, ни вздохов его, только лампада чуть потрескивала перед странным образом, непривычным, невиданным доселе, с нерусским венцом вокруг женского земного, чрезмерно красивого лика. У русского попа висел в горнице католический образ польской работы! И перед этим образом поправил поп в лампаде фитиль, зажег об него свечку и пошел к столу. И, закрепив свечку в шандале [59] , стал ходить по горнице, то и дело останавливаясь и понемногу разоблачаясь, снимая с себя одно за другим — скуфью, крест серебряный, широкую рясу, однобортный подрясник с воротом стоячим. И остался поп в одних штаниках, в черных бархатных сапогах и белой сорочке, обшитой кружевцем. Тщедушный поп, с впалой грудью и редкой бородой, — как такому молебны петь, в церкви служить!
59
Шандал — подсвечник.
Поп зябко потер руки и пошел к печке. Он постоял у печки, повертелся, потерся о нагретые изразцы… Послушал колотушку, в которую бил сторож на соседнем, панском, дворе, где стояли литовские купчины… Прислушался поп и к щенку, скулившему под окном. Там, за окном, окутала Москву глухая предосенняя ночь, полная смутной тревоги и беспричинной тоски. Поп потоптался у печки и вспомнил:
Cum subit illius tristissima noctis imago… [60]60
Когда возникает печальнейший образ той ночи… (Из книги римского поэта Овидия «Tristia» — «Песни печали».
Поп повторил это мысленно раз и другой:
Cum subit illius tristissima noctis imago…И дальше — ни с места. Потер попик рукою своей плешивый, подобный куполу лоб, но вспомнить больше так и не мог. Тогда он пошел к столу, раскрыл обтянутую зеленою кожею книгу, стал копаться в ней и наткнулся на заложенный меж страницами бумажный лист. Выудил из книги цепкими своими пальцами поп исписанную мелко бумагу, поглядел ее на свет и прислушался снова… Но тихо было кругом, даже щенок не скулил больше под окошком, укрывшись, должно быть, в каком-то дворовом кутке.
— Tristissima noctis… — молвил поп вслух, уже не слыша и собственного голоса, держа в руке бумагу, пробегая глазами строку за строкой. И, потянувшись за чернильницей, увидел попик в медной подставке свое собственное отражение. Вздохнул тогда поп сокрушенно, закрыл глаза и, открыв их, погрозил тому, кто тускло глядел на него из глуби металла: — Ах, патер Андржей!..
И, уже не смущаемый посторонними видениями, скрючился над разложенной на столе бумагою и стал дописывать начатое накануне. Писал долго, глядя временами на свечу и не видя ее, иногда прислушиваясь к чему-то, хотя кругом была невозмутимая тишина. И тогда только захлопнул патер Андржей чернильницу и побрел к кровати, когда кончил письмо и упрятал его снова в книгу, обтянутую зеленою кожею. И вот о чем извещал в своем письме тщедушный иезуит дородного начальника своего, который в Польше, в городе Кракове, спал в этот час безмятежным сном в просторной опочивальне, на лебяжьей перине, под пуховым одеялом.