Из пережитого. Том 1
Шрифт:
В числе тогдашнего образованного общества были сочувствовавшие Наполеону, и молодежь преимущественно. Сличая с настоящим временем, приравниваю тогдашних поклонников Наполеона к теперешним либералам-космополитам. То были тоже либералы и тоже космополиты. Наполеон — не только великий человек, но чадо революции, наследник великих идей свободы и восстановления человеческих прав. Грубая, невежественная, рабская Россия получит свет и свободу от всемирного гения. В числе воодушевленных такими чувствами был молодой Верещагин, связанный, между прочим, дружбой с сыном почт-директора (Ключарева): а это был рьяный поклонник наполеоновской миссии. Ключарев-отец, а чрез него и сын, получали свободно иностранные издания. Какая-то статья ли, прокламация ли (тесть называл прокламацией) была переведена Ключаревым, передана Верещагину; Верещагин ее распространял. Был ли то листок печатный или письменный, я не дознал от тестя. Но в одно утро Верещагин вошел к Алексею Ивановичу с листком и сказал: «На-ка, прочитай»; сам тут же ушел. Едва Верещагин за порог, как явился квартальный.
— Что такое? Как вы пожаловали?
— Да что, вот
Квартальный был тоже приятель. Поставлен графинчик. «Тары да бары, а я сижу ни жив, ни мертв, — рассказывал Алексей Иванович. — Листок-то тут же, на подзеркальнике. Только оглянись туда гость, пропал я!»
Однако гость ушел, не обратив внимания на подзеркальник. Верещагина взяли. Ростопчин знал, как происходило дело, рассказывал Алексей Иванович, и он добивался, чтобы Верещагин выдал Ключарева. Тот был непреклонен, несмотря на такую явную улику, что сам не знал же иностранных языков. Ростопчин вызвал отца; отец на коленях умолял сына пощадить его и пощадить себя, сказать правду. Молодой Верещагин не сдался. В последний раз, пред самым выездом из Москвы, призвал его Ростопчин и наконец объявил, что упорство будет стоить безумцу жизни. Верещагин остался нем. Тогда-то Ростопчин выбросил его народу со словами: «Вот изменник!»
Не один и не два раза передавал мне Алексей Иванович свои приключения Двенадцатого Года, и всегда в том же стереотипном виде эпизод о Верещагине. При этом никогда не выражал он ни тени негодования на Ростопчина, ни участия к сыну-Верещагину, которого считал сбившимся малым, погибшим от собственного безрассудства.
Настало 2-е сентября. После обеда показались нерусские мундиры на улицах. «Англичане на помощь пришли!» — объявил Алексею Ивановичу кто-то, церковный ли сторож, или сосед. Вышел Алексей Иванович на улицу, спустился под горку и видит синие мундиры; расставляются пикеты. Настолько он был сведущ, что знал национальные цвета. Он понял. В тот ли самый вечер, на другой ли день, солдаты на улице с восклицанием «un juif» (жид) подошли к нему и потребовали сапоги. Он отдал беспрекословно. По бороде, по кудрившимся волосам и по подряснику его приняли за еврея. С другими сапогами, в которых рискнул мнимый еврей выйти снова на улицу, повторилось то же; то же с третьими, старыми, и он остался в кухаркиных опорках. На ночь явился постой: два итальянских офицера. По соседству, в доме Баташева, Шепелева тож (теперь Чернорабочая больница), стоял какой-то маршал.
Постояльцы-офицеры спали со своим хозяином на двуспальной супружеской кровати, положив его между себя. Он не спал всю ночь, но при каждом его движении постояльцы поднимались и хватались за сабли.
Владея французским языком, Алексей Иванович разговорился потом с гостями. Они признавались ему, что поход им не по сердцу и дерутся они не по своей воле. Пока оставались в доме Алексея Ивановича, они защищали его добро, гоняли солдат, являвшихся поживиться. Но с отлучкой их начался грабеж, кончившийся тем, что вытащено все, что могло быть унесено. Тем временем вспыхнул пожар, разлилось огненное море; кухарка ушла и пропала; стало нечего есть: нужно было думать о спасении. К тому же Верещагину-отцу отправился Алексей Иванович: староста был единственная знакомая душа в окружности, оставшийся частию по своим церковным обязанностям, а главное по милости сына. Выходить за свой околоток поискать других знакомых или родных было страшно: убьют (отнять уже нечего было), не то сгоришь; в самом милостивом случае обратят в возовую лошадь, заставят нести тяжести. Верещагин предложил Алексею Ивановичу отправиться вместе с ним на его завод. Оставалось только благодарить, и они вышли пешком в Рогожскую или Проломную заставу; Алексей Иванович — в старом худом подряснике и в кухаркиных опорках.
ГЛАВА IX
ДОМАШНЯЯ ШКОЛА
Я был младшим в семье, «поскребышем», как называл меня отец с улыбкой прихожанам, «Давид Иессеев», как шутил со мною Иван Евсигнеевич: старший брат обогнал меня на двадцать один год и ко времени рождения моего уже оканчивал курс; ближайшая по возрасту сестра была старше меня тремя годами.
Первое воспоминание мое имеет некоторое отношение к книгам и к школе. Летний день, в светелке, рядом с топлюшкой, окна открыты; за столом сидит несколько ребят; пред ними книги. Ближе к окну висит люлька, и в ней я сижу. Очень живо представляю себе эту люльку и набойку с заплатами, на нее натянутую, веревочки, привязанные к тому же, должно быть, крюку, на котором висит люлька. Я сижу, держу в руках веревочку, раскачиваюсь и распеваю «ла» «ла» «ла», изображая звон и воображая в себе звонаря. Когда это было? Неужели я еще спал к тому времени в люльке? Только мне не было еще четырех лет во всяком случае.
Ребята с книгами, это — школа, домашняя школа. Мать была «мастерица», бравшая детей на выучку грамоте и передавшая это ремесло сестрам, которые одна за другой наследовали звание «мастериц». Приходское и уездное училища были в городе, но горожане отдавали туда детей неохотно. Кроме нашего дома, были школы и у других из духовенства. Славилась особенно школа Николая Матвеевича, дьячка от «Николы в городе». Я видал эту школу, когда у Николая Матвеевича квартировал мой брат, учитель, с которым мы скоро познакомимся. То была настоящая школа, с партами в несколько рядов; ученики считались десятками, и Николай Матвеевич выучкой составил себе состояние; он слыл богатым дьячком. Учительский гонорар послужил и для моих сестер главным фондом, из которого составились их приданые.
Курс состоял из чтения и письма, не далее. Учились по славянской, синодской азбуке; за нею следовал Псалтырь, у некоторых еще
В той же азбуке за славянскими буквами следовали гражданские, и за славянскими складами и молитвами несколько страниц гражданской печати с нравоучениями, начинающимися: «Буди благочестив, уповай на Бога и люби Его всем сердцем». У нас то и другое пропускалось, равно и катехизис (церковно-славянскими буквами), следовавший за азбукой и начинавшийся словами: «Вопрос: отчего ты называешься христианин?» Выучившиеся читать и сидевшие на Часослове и Псалтыре лазили иногда в азбуку, смотрели и нравоучения, и катехизис. То и другое породило шутки, переходившие по преданию. Так, начало катехизиса передавали следующим образом: Вопрос: отчего ты бос? Ответ: лаптей нет. Символ веры и молитвы в азбуке выучивались, но тоже без понятия, как и склады, титла и знаки препинания. «Чаю воскресения мертвых»… Что такое «чаю», я не понимал и не находил нужным спросить; только недоумевал о подобозвучии «чаю» с чаем. Разумение читанного не входило в программу учащегося. Грамота представлялась механизмом, который нужно одолеть, — и все тут.
Издали, летом, когда окна открыты, можно было «слышать» школу (которая, впрочем, этим именем никогда не называлась). Дети твердили нараспев особенною, традиционного интонацией. Сидит матушка или подле нее сестра. Возле мастерицы на столе или на лавке — плетка, неизменная принадлежность. «Ну, что, дети, стали?» И начиналось галдение, кто во что горазд, вроде звона на Ивановской колокольне. Один медленно читает: «живете… зело… иже… и». Другой: «веди-арцы-аз-ра — вра»; третий поет Псалтырь. Плеть употреблялась только как понуканье, никогда как сеченье. «Ну, ты, опять за свое!» — обращается мастерица к кому-нибудь, занимавшемуся пойманною мухой или пристающему к соседу со щипком либо щелчком. Удар плетью, и порядок восстановляется: ученики (учениц у нас почти не было) встряхивают обстриженными в кружок головами, и пение начинается. «Я вытвердил», — объявляет кто-нибудь и читает вытверженные три, четыре строки Псалтыря. Мастерица «начинает» далее, новый урок строки на три, не обращая внимания на смысл; уроки шли не по точкам, а по строчкам; не останавливались только в полуслове. Уроки «стверживались», то есть последний урок прочитывался вместе с прежним. Повторением пройденного неизменно начинался каждый класс: это называлось «читать зады». Приходит ученик, и если он стоит на Псалтыре, то, помолившись и усевшись, берет книгу и читает с начала той кафизмы, которую учил. «Васятка уже на пятой кафизме, а ты третьей не кончил; а вместе начали!» — говорит с упреком мастерица какому-нибудь Мишутке.
После двадцатилетнего запоя звуковым методом вопрос об обучении грамоте поставлен снова на очередь. Действительно, если сравнивать две системы, старую с «буки-арцы-аз-ра — бра» и новейшую, усовершенствованную, трудно сказать, которая из них заслуживает пальмы первенства по неудовлетворительности, хотя и в противуположных смыслах. Механизм обучения чтению был затруднен в старой дьячковской системе до последней степени. Как бы старание приложено было, чтобы возможно долее ребенок не овладевал первым шагом грамотности. Ныне, наоборот, механизм упрощен; но затем производится сбивание с толку дальнейшим мнимым облегчением, состоящим в скучном пережевывании того, что давно и без науки известно дитяти; в этом анализе того, что само по себе дается безо всякого напряжения; в этом предположении, что учитель имеет дело с полуидиотом. Старая школа, напротив, оставляла все на самодеятельность учащегося: прямо можно сказать, что его не учили даже; если он доходил до чего, то сам; учебник скорее был поводом, а не орудием к ученью. Понятно, учась без малейшего облегчения и вспомоществования, немногие, очень немногие достигали цели, которую предполагает ученье; большинство останавливалось на механической грамотности. Но то же с новейшею школой. Зато из старой выходили начетчики, любители чтения, и притом для которых славянская и русская книги были одинаково доступны по смыслу и из русских нетрудны даже при самом отвлеченном содержании. Мне приходилось наблюдать за вышедшими из теперешних школ грамотности: любви к чтению прививается во всяком случае не больше, чем после старой.