Из пережитого. Том 2
Шрифт:
Отошел экзамен, и я направился на Ильинку, где ночевал третьего дня. Пообедал. После обеда является третий брат, Смирнов младший, Дмитрий Васильевич, дьячок из Покровского-Глебова. Человек веселый и любил выпить. Поздоровался со мной.
— Как поживаешь?
Я отвечал с грустью, что очень дурно.
— Exclusus (исключен)? — спросил он с участием.
Он вспомнил, должно быть, свою участь в свое время. «Какая ирония судьбы! — подумал я про себя. — Мне, первому ученику, выражают участливую боязнь, не исключен ли я за малоуспешность!»
— Нет, — отвечал я вслух и передал вкратце свое бегство или изгнание. С Дмитрием Васильевичем я мог говорить откровеннее; он ближе тех братьев мне по летам.
— Ну, что это, пустое! — сказал он, успокоившись. — А пойдем-ка с нами. Брат, пойдем, — обратился он и к Василию Васильевичу.
Мы отправились в полпивную. Я хотя вообще и не пил, но на этот раз не смел отказаться, боясь огорчить гостеприимца. Я пил осторожно, но два брата — очень изрядно. Василий Васильевич был особенно охотник до пива. Он нажил даже неестественную полноту от пива и пальцы у него были как огурцы. Эти пальцы переживают
— А что, брат, пойдем-ка ко мне ночевать, в Покровское! — пригласил меня Дмитрий Васильевич.
Я рад был идти и дальше, лишь бы ночевать под кровлей. И мы отправились. Но прежде чем выйти за заставу, мы еще порядочно поколесили. Куда-то все нужно было ему зайти. Первоначально зашли в Певчую (переулок, бывший на месте теперешних Теплых рядов). Здесь Дмитрий Васильевич предполагал купить картуз. Долго торговался с картузником, долго выбирал, наконец, купил. Спрыснуть надо; зашли снова в полпивную, оттуда в Охотный ряд, за провизией. Из лавки в лавку. Опять пересмотр товара, опять торговаться четверть часа; наконец и здесь кончили. Отправились куда-то еще, не помню куда, но мы очутились к ночи на Знаменке, совсем не по дороге в Покровское. В большом трехэтажном доме, против Пашкова дома, огни. «Это пансион, — пояснил мне Дмитрий Васильевич, — и здесь бал». Вышли, наконец, за заставу; здесь заходить уже некуда было. Сильно нагруженный, пришел младший Смирнов домой и начал бурлить. Жена качала ребенка в люльке. Приглашая меня к себе, он расписывал Покровское как рай небесный и что я чудеснейшим образом отдохну и освежусь пред экзаменом после двухсуточного мытарства; но оказалось, что он живет в крошечном чуланчике и мне почти лечь негде. Дом отдан был в наем дачнику.
Какое уж тут было спанье? Хозяин бурлил, придирался к жене; ребенок нет, нет да начинал неистово кричать. Со скрипом качалась люлька, вполголоса идет баюканье. Один глаз у меня спит, другой бодрствует; я был в полусне. Не взяла и усталость после вчерашнего и сегодняшнего путешествия. Чем свет я встал и направился в Москву, не простясь с хозяевами. Они спали, а мне нужно поспевать к экзамену. Я пришел на Никольскую рано, хотя шел не торопясь. Покровскую рощу и всю дорогу до Всехсвятского шел почти шагом, упиваясь свежим воздухом; прибавил шагу только на пыльном шоссе, рядом с недавно разведенным парком. А от Тверской заставы до Никольской — это по тогдашним моим ногам было ровно ничего.
На экзамене я был спрошен, но отвечал всего слов пять. Почти при самом начале ответа мне сказано: «довольно!», и я, сам очень довольный, не замедлил укрыться в задние ряды.
Скоро и кончился экзамен. Радостный, я поспешил с Никольской в Рогожскую. Ямщики окружили.
— Куда, барин?
— В Коломну.
— Леший! Спрашиваешь! Разве не видишь? Это батюшки Никитского сын.
— И то!
Ряда была не долга. Задатка, обыкновенно требуемого, я не дал. У меня ничего не было. Да и зачем задаток? Я сам задаток, лично. Кто повезет? Где кибитка? Жребий кинут; вот кто повезет. Но прежде он пойдет чаю напиться. Накидывается халат синего сукна поверх серого армяка. Пошел мой ямщик в трактир. Но халат немедленно выносится из трактира обратно и накидывается на другого, потом на третьего, все тот же халат. Вышло строгое запрещение: пускать в трактир только чистую публику, серого мужика не смей. Суконный халат есть признак купца иль мещанина — чистая публика, и единственный на постоялом дворе халат переходит с плеч на плечи, поочередно обращая серого мужика в чистую публику.
Через два часа бубенчики зазвенели, и я катил в Коломну.
Глава XLVIII
ИЗГНАНИЕ
Переходные годы были для меня как бы роковыми. Я съездил в Коломну, по возврате явился под Девичье, как бы ничего не случилось. Брат был отходчивый человек. Он не поминал ни слова о моем бегстве, я тем менее. Потянулась жизнь по-прежнему. Прошел год, наступил 1842, второй пребывания моего в Среднем отделении. В виду были экзамены, был июнь в начале. Последовала вторая разлука с братом. Уже не намерение мое ехать в Коломну вызвало гнев и не мое скромное возражение. Едва ли не сапоги несчастные были причиной. Словом, брат вспылил, заметив сапоги ли нечищеные, или другое что, свидетельствовавшее о моей неряшливости и невнимательности. На мое обычное молчание он расходился еще более и, разгорячась окончательно, закричал мне: «Вон ступай! Убирайся, куда знаешь!» Кухарка, по его приказанию, выбросила мои вещи. Это было среди дня, в воскресный день. По обыкновению, не сказав ни слова, я удалился, надев свою голубую шинель и свой парижский цилиндр. Не как два года назад, теперь я знал, куда идти. Перервенец давно описывал мне в самых привлекательных чертах свое новое житье. Вместе с двумя старшими братьями своими и двумя певчими он нанимает квартиру. Совершенно независимая жизнь. Они нанимают кухарку, сами покупают провизию; заниматься никто не мешает; обходится дешево — по разверстке рублей по десяти (ассигнациями) в месяц. Я решился отправиться туда, да и некуда бьио больше. Это не два года назад, когда скитался без ноши. Теперь весь скарб при мне: мой войлок, подушка, белье. На дворе завязал я все это как-то; никто
Вот этот дом, то есть домик в три окна. Переулок немощеный, но грязи не будет, место песчаное. Направо и налево тянется забор. Двор на левой стороне длинный и широкий, заросший травой. Длинные сараи после некоторого перерыва составляют продолжение линии, на которой стоит домик, а по другую сторону двора, левую, тянется фабричный двухэтажный корпус, в который вход, однако, не с нашего двора. Таким образом, пустынно, и в этом отношении рекомендация Перервенца справедлива.
Было уже к вечеру дело, когда я подошел к будущему жилищу. Перервенец был дома и сидел за уроком; его сожители — тоже дома. Часть их была мне знакома; самый старший брат Перервенца, неизвестной профессии человек; другой брат, помоложе, исключенный из Низшего отделения семинарии и теперь состоящий в вольном хоре певчим; Егор Павлович — тоже певчий из исключенных. Был еще сожитель, Рыжий, его все так и звали; он из Вифанской семинарии, состоял певчим также; но я его не застал, да и вообще потом видал мало.
Взошел я. Перервенец мне искренно обрадовался, с участием выслушал мою историю и с уверенностью успокоил меня за будущее, как мы будем здесь вместе жить и заниматься. На первый раз он принял на себя обязанности моей няньки или экономки и сложил куда-то мой узел. Мне не дали путем осмотреться, как позвали в трактир; надобно спрыснуть новоселье. Отказываться от угощенья было даже невежливо, тем более что я не мог предвидеть дальнейшего. Угощение предлагал брат Перервенца, певчий (Александр), и мы отправились вчетвером, Перервенец с братьями и я. Трактир принадлежал содержателю певчих, и Александру открыт был там кредит. Мы пошли к Яузе, перешли ее по двум дощечкам, перекинутым на другой берег, поднялись в гору и здесь, недалеко от Андроньева монастыря, вошли в гостеприимное заведение. Потребованы были чай и водка. Я водки не пил, а остальные трое не только были пьющие, но впившиеся. Меня даже не спросили, пью я или нет; в обществе, куда я попал, вопроса об этом не допускалось; с представлением о взрослом человеке не укладывалось предположение, чтоб он не пил. Налили всем, и мне в том числе. Отказываться было невежливо, неприлично. Я оскорбил бы радушное гостеприимство, мне оказанное, и в частности Александра, угощавшего нас. А это был добросердечный, благородного характера малый. Бог обделил его умственными дарованиями, но у него были открытое сердце, прямота, честный взгляд, великодушие. Я стал пить наряду с другими и вскоре опьянел, опьянел так, как не был никогда потом пьян во всю жизнь свою. Я едва мог встать с места и идти не мог без посторонней помощи. Я встал было и плюхнул снова, раздавив при этом свой парижский цилиндр. Много ли угощались мои товарищи, не знаю; но они были, как выражаются, «ни в одном глазе»; если б они и вдесятеро более против моего выпили, они были бы только навеселе.
Надобно было возвращаться назад. О переходе чрез дощечки нечего было и думать; я не мог ступить прямо по мостовой. Мы направились в обход к мосту: я в середине и двое около меня по бокам, ведшие меня под руки; третий из братьев шел сзади.
Сознание меня, однако, не оставляло; напротив, мозг работал сильнее обыкновенного. Я представлял ясно все безобразие картины пьяного, едва передвигающего ноги, двумя ведомого и третьим сопровождаемого. Я видел глубину своего падения, и раскаяние мучило меня. С глубоким отвращением я размышлял о себе, проклинал свое малодушие, уступчивость, с которою, не колеблясь, принял угощение. Что я такое после того? Куда я гожусь? Не было для меня ничего отвратительнее, как вид пьяного. Удивлялся я на людей, находящих удовольствие в питье, с презрением смотрел на людей, отдавшихся низкой склонности; ниспадением с человеческого достоинства и добровольным скотоподобием признавал я всегда пьяное состояние, и сам… Я был гадок себе, и жизнь мне стала постыла. Из меня ничего и не выйдет путного, бросьте меня в воду! «Бросьте меня в воду!» — настаивал я, когда мы переходили мост. Я старался высвободиться от своих драбантов и порывался, но оба они были замечательной силы; они почти унесли меня на берег. «Бросьте меня, я не стою жить!» — повторял я.
Отчаяние, столь открыто выраженное мною, чрезвычайное опьянение, в которое я впал, принесло мне, однако, пользу в том отношении, что новые друзья мои в следующие разы уже не настаивали на угощении и снисходительно увольняли меня от выпивки, уважая мою отговорку, что я слишком слаб.
Привели меня домой и уложили спать. Ночлегом нашим был сарай, огромный и пустой, с сеновалом наверху, который, однако, тоже был пуст. Спали на войлоках, обшитых тиком и лоснившихся от грязи, напомнивших мне Коломенскую бурсу. Крысы бегали, производя возню до самого света; некоторые перебегали через нас, нимало не тревожась нашим присутствием и не заботясь о нашем покое. Все это усмотрел я, разумеется, после; в настоящий же вечер, когда меня уложили, я после некоторого головокружения вскоре заснул и проснулся рано. Встал, и первым моим чувством было удивление: отчего же у меня голова не болит? Даже у менее напивающихся голова трещит утром, по их выражению, и душа требует похмелья. А я был совершенно свеж, никакой боли в голове и никакой потребности в вине. Вчерашнего как бы не было; оно осталось только воспоминанием.