Из пережитого. Том 2
Шрифт:
— Вот, бывало, и я так же, — говорил ректор в другое время, — все, что ни напишу, все без толку. Что ж, сударь, трудом, размышлением, прилежанием достиг того, что выучился, да и вас учу. Раз я размышлял и не заметил, как в яму попал. Вот, сударь, а ты что?
Такие рассказы заставляли смеяться; но ректор был высокий труженик, подвижник долга, монах примерной жизни, нелицеприятный начальник. Как детски простодушен и отечески нежен бывал он во вразумлениях провинившимся, так детски радовался успехам и дарованиям учеников. Помню, рассказывал он нам в классе про одного из своих бывших учеников, года три или четыре уже после того, как выпустил его. «Слова не выкинешь, слова не прибавишь — вот как писал!» — с восхищением восклицал добрый ректор и, умильно улыбаясь, несколько раз по
И однако его боялись; лишь завидят, бывало, все разбегаются. Это особенно заметно бывало, когда выходил он из класса. Он имел обыкновение засиживать долее звонка. Богословский класс помещался во втором этаже, и распущенные ученики младших классов расхаживали по двору в ожидании послеобеденной перемены, толпились на крыльце. Меня удивляло это бегство пред лицом начальника. «Что за глупая, что за рабская привычка! — рассуждал я в негодовании. — Ректор не зверь. На же, останусь на крыльце». Так и поступил; я был в Среднем отделении. Завидя ректора, сходящего с лестницы, все по обыкновению рассыпались. Я остался сидящим на крылечной ограде. Ректор сошел, поравнялся со мной. Я встал и поклонился. «Гиляров! (он так произносил мою фамилию), — возвысил он голос, обратившись ко мне, — ты что же тут сидишь? Камни протрешь, пошел бы да размышлял. Что за дело сидеть, ногами болтать да камни тереть!» Я поклонился в знак послушания и подумал: а ведь, значит, есть основание, почему, завидев его, все разбегаются.
Закончу описание учительского персонала, к которому мы поступали, Александром Федоровичем Кирьяковым, преподававшим церковную историю. Это был сама воплощенная деликатность, необыкновенно мягкий в обращении, никогда ни в каком случае не возвышавший голоса, даже тогда, когда раз, возмущенный каким-то грубейшим незнанием ученика, решился наконец вымолвить: «Садитесь… болван!» Но самое это слово «болван», невольно вырвавшееся, произнесено было нежным, почти плачущим тоном. Его любили, но в науке он ограничивался «от сих до сих», и ни одной свежей мысли, ни одного рассказа, который оживил бы внимание и возбудил любознательность, мы не слышали от него.
Если не считать преподавателей греческого и еврейского (на первом был известный уже читателю Алкита, а второй преподавался только желающим, которых, однако, не было и десятка), то вот и весь состав преподавателей факультетских, долженствовавших ввести нас в науку, венчающую наше образование, по отношению к которой все остальное было только преддверие, само о себе сказывавшее, что оно есть первая ступень, знание низшее, недостаточное.
Большинство моих товарищей не рассуждало, училось механически: так сказано или так написано в книжке, и довольно. Но я растерялся. Мученик формальной истины, ум мой искал оснований, сообразия, последовательности. С первого же дня в Богословском классе душа послышала, что здесь я нового ничего не приобрету и в приобретенном крепче не утвержусь. Пробегал я письменные уроки, которыми будут назидать нас в Богословии. Они мне показались детски составленными, нескладно, с противоречиями, никакого вопроса не решающими и ни одного серьезного даже не затрогивающими. Года полтора назад я прочитывал «Богословский курс» Кирилла, рукописный же. То были даже академические уроки, но и они мне показались слабыми, все до перетертости знакомым; я не находил, к чему прицепиться живою мыслию. А семинарский учебник и еще более страдал теми же недостатками. Я не решал себе, чем буду заниматься в последние годы образования, но предшествующим ходом развития само собою предрешалось, что заниматься, чем другие, не буду. Душа не будет в состоянии принять к сердечному убеждению то, чему предложат уверовать; уму не останется работы кроме критической, отрицательной. Таково и оставалось на оба года мое умственное настроение. Все официально преподаваемое казалось мне непоследовательным, неточным, противоречащим, произвольным, даже ложным в том отношении, что сами учители, казалось мне, в сущности не верят проповедуемой истине, а только говорят по заученному, не трудясь
Впрочем, не буду прерывать повествования. Достаточно сказать, что я с поступлением в Богословский класс внутри свернулся. Я не сделался решительным отрицателем, потому что к отрицанию ум требовал тоже основания. Вместо одного произвола подставить другой произвол — это мне равно претило; строгий к формальной истине, я остался к ее внутреннему содержанию в раздвоенном состоянии: «Может быть, и это верно, может быть, и то истинно; но то и другое равно неосновательно. Где же основание всепримиряющее и всерешающее, и есть ли оно?» Самый этот вопрос еще только мерцал предо мной где-то вдали, не выступая определенно и не понуждая к поискам. Я оставался в готовности все принять и все отвергнуть, когда предстанут неотразимые основания убедиться. Стоя на полдороге, я напоминал ту простодушную крестьянку, которая сначала неумышленно поставила свечку или приложилась к изображению сатаны на Страшном суде. «Что же это ты делаешь? — укоряют ее. — Ведь ты приложилась к нечистому». — «И, батюшка, — отвечала она, сознав ошибку, — ничего; ведь еще неизвестно, к кому-то попадешь, может, и к нему».
Глава LI
ДВА РЕКТОРА
Продолговатая зала со столами в два ряда, расположенными покоем по наружной стене и примыкающим к ней двум внутренним. В середине третьей внутренней — профессорский стол со стулом. Таково расположение Богословского класса. Мы уселись. Приходит ректор и вслед за обычною молитвой тихим голосом дает вопрос, ни к кому не обращаясь: «Что такое Богословие?» Это было первое его слово к нам, как учителя к ученикам.
— Что такое Богословие? — повторяет он, немного возвысив голос. — Ты!
И ректор пальцем указывает на ученика.
— Что такое Богословие?
Ученик молчит, но можно сказать, что прежде, нежели успел он замолчать, уже ректор обращается к другому, затем к третьему:
— Ну, говори, здесь пришли не дремать, а дело делать: что такое Богословие?
— Богословие происходит от слов Бог и слово, — отвечает, наконец, один.
— Бог и слово! — одобрительно повторяет ректор. — Что же это: слово Бога к человеку иль о человеке, или слово человека к Богу или о Боге?
И прежде, нежели успел задумавшийся ученик ответить, он уже обращается к другому, повторяя вопрос.
— Слово человека к Богу или о Боге, — отвечает кто-то.
— Почему?
— Слово Бога к человеку и о человеке, — решается сказать один из поднятых.
— Почему? Отчего не слово человека к Богу или о Боге? Ты, ты, ты!
После многих таких обращений, вопросов, возражений профессор добивается объяснения, что слово Бога к человеку и о человеке — в Откровении, а слово человека к Богу есть молитва, Богословие же есть слово человека о Боге. Анализ кончен. Все «ты» и «ты», несколько раз поднятые, несколько раз посаженные, получили позволение садиться окончательно. Начался синтез.
Кратко повторяется все то, что добыто перекрестными вопросами и ответами. И объясняя это, ректор все ходит; скажет, пройдет два шага, обернется мгновенно в другую сторону и снова с усиливающимся жаром повторит сказанное.
Так прошел весь первый класс, все два часа, и мы едва переползли через «определение» науки. Пояснив, повторив, подтвердив, ректор еще не удовольствовался, но заставил кого-то снова резюмировать слышанное.
Второй урок был подобием первого; затем третий, четвертый и далее, тот же порядок: «Здесь пришли не дремать, а дело делать!» Урок, еще не пройденный, проходится первоначально в виде гадательных ответов, даваемых учениками; за ними следует изложение самого учителя, иногда повторенное изложением ученика.
Вместе со введением в Богословие нас принялся учить ректор и проповедничеству. Тотчас после поступления в Богословский класс нам всем уже назначено по проповеди. Но прежде чем писать самую проповедь, мы обязаны были подать ее «расположение», то есть существо и порядок мыслей, которые в ней будут изложены. Чрез несколько дней, когда часть «расположений» уже подана, класс начинался с их разбора.
— Архангельский, — по обыкновению тихим голосом начинает ректор, — мысли твоего расположения?