Из пережитого. Том 2
Шрифт:
Более перемен последовало в нравственной физиономии города, и одна из них особенно замечательна, хотя повторилась, вероятно, в других городах и во всей России: в сороковых годах не было женщин на улицах. Кухарка или швея, лавочница и горничная, не считая приезжих крестьянок: вот единственный женский персонал, дерзавший показываться на улице, тем более на бульваре, без провожатых. С удивлением русский человек читал об английских, в особенности американских, нравах, где леди совершают даже путешествия в одиночку. Такая вольность казалась почти невероятною, и для России никогда невозможною. Железные дороги и женские гимназии, в дополнение к упразднению крепостного права, совершили казавшееся невероятным, и теперь никого не удивляет появление дам и девиц, отнюдь не принадлежавших к «этим дамам», на улицах и бульварах. Женщины появляются теперь даже в ресторанах и трактирах, здесь пока еще в сопровождении, но дайте срок: по прошлому судя, свободу и тут завоюет женский пол.
В Коломне Е.И. Мещанинова еще разъезжала на четверне, но в Москве, к сороковым годам, обычай езды цугом начал исчезать, хотя лежачих рессор еще не появлялось и крепостное право было в полной силе. Три помянутые обстоятельства между собой связаны.
Вместо стоящих на запятках начали сперва появляться сидящие; экипажи стали делаться с лакейским местом, и нововведение производило на первое время соблазн. Прохожие останавливались и, разговаривая между собою, покачивали головой на баловство. Но баловство пошло потом далее; задние места отменены; лакеям предоставили место на передке рядом с кучером, как и теперь продолжается. Что сказал бы человек двадцатых, десятых годов, видя эту «республику»? В присутствии господ лакей не только сидит, но сидит к ним задом!
Однако и лишними людьми начинали уже тяготиться, и в особенности крепостными. Плод назрел и не мог держаться на ветке. Чем выше, чем богаче барин, тем реже встретишь собственного человека у него в услужении; напротив, князю Гагарину прислуживает крепостной князя Голицына, Голицыну же — крепостной Гагарина; тот и другой отпущенные на оброк: оба на той же должности камердинера, швейцара, кучера, но за жалованье. Своя крепостная прислуга становилась в тягость и обращалась в источник неприятностей, а мостовые исправились, и вот долой форейторов и переднюю пару лошадей; экономия и даже лишний доход от отпущенного в люди Ваньки, бывшего форейтора; своего камердинера тоже пустить на оброк, а на его место гагаринского Гаврилу; его исправность рекомендуют.
Молодое и среднее поколение не может представить себе путей сообщения тому назад сорок, пятьдесят лет, когда кругом Москвы не было не только железных дорог, но даже шоссе. В Талицах по Троицкой дороге мужики кормились тем, что вытаскивали из грязи завязшие экипажи. Это был их главный доход. В сороковых годах, когда я жил уже у Троицы, не редкость бывало видеть кареты на дороге, брошенные до зимы. Застряла, и сил всего селения не хватает вытащить. Оставляют до морозов; обмерзнет глина, и экипаж вырубят. Шоссе избавило от этой напасти, а с тем появились и лежачие рессоры. В первый раз удалось мне видеть экипаж с низкими рессорами на Воскресенской площади. Длинный ряд карет тянулся от Присутственных мест до Театральной площади. Дворянское ли собрание было или что другое, но экипаж низкорессорный был единственный. Мог бы я упомянутым выше приемом исторического критика определить год, когда совершено это наблюдение, и даже месяц приблизительно. Но стоит ли?
Извозчики были по преимуществу калиберные. Пролеток сначала не было совсем; затем появились по одной, по две на бирже, и за пролетку брали извозчики приблизительно в полтора раза против калибера; калибер — пятиалтынный, пролетка — четвертак. Название калибра — полицейское. Который-то из полицеймейстеров (не Шульгин ли?) обязал извозчиков иметь дрожки по образцовому калибру, и притом рессорные. Отсюда дрожки на железных рессорах без места для кучера получили название «калибра», а название дрожек осталось для дрожек с высокими, стальными рессорами и с особым сидением для кучера. До введения пролеток стаивали на бирже и дрожки в тесном смысле. А до калибров употреблялись те же дрожки, но без рессор, зато более просторные. Теперь окрещены они названием линеек, в других же местах называют их иногда долгушами. Были ли крытые линейки-дрожки у извозчиков, и у всех ли были фартуки, предание об этом до меня не дошло, но на моих глазах совершалось постоянное умаление калибра. Было время, когда на калибре можно было усесться четверым, не считая извозчика, по два седока на каждую сторону. Затем осталось место только на двоих; наконец до того дошло, что одному с трудом усесться. Все почти пространство занимал сам извозчик, оставляя нанимателю едва-едва сиденье, во всяком случае меньше, нежели занимал сам. Помимо всего, это послужило к гибели калибров, которые могли бы соперничать с пролетками хотя простором. Процесс постепенного умаления, сгубивший калибры, повторяется теперь с пролетками. Двоим на пролетке сидеть прежде бывало совершенно просторно; теперь они обратились из двуместных в полуторные экипажи, и притом иногда настолько короткие, что сколько-нибудь сносного роста человеку некуда девать ноги.
Одним из любимых послеобеденных посещений в летнее время был для меня Александровский сад, а постоянным пристанищем — грот. Прекрасное было место частию для размышления, иногда для наблюдения! В то же время прихаживали сюда разные лица неизвестного звания, похожие преимущественно на приказчиков без места. Завязывались иногда разговоры, и я вслушивался, составляя себе понятие об интересах, занимающих этот люд. Случались даже ученые прения, точнее сказать — ученые рефераты. Их излагал некто Эльманов, уверенный, что не Земля вокруг Солнца, а Солнце вертится. Он убежден был в
Любил я посещать еще Толкучку, смотреть на «царскую кухню», где за грош можно пообедать на открытом воздухе; любопытствовал о покупках и продажах старья и краденого, всматривался в лица многочисленных торговых дельцов, живущих исключительно обманом. Их притон здесь, и орудуют они в лавках и на открытом воздухе. Личные наблюдения свои проверял я и дополнял рассказами двоюродного брата, дьячка от Николы Большого Креста.
По зимам, и притом начиная со второго года, совершалось в послеобеденные часы посещение трактиров, которое мало-помалу стало регулярным. Денег у меня не бывало, но я брал дань натурой с товарищей, которым помогал пером. Оказалась эта профессия наследственною. Брат Александр также еще с Риторического класса давал пользоваться своим пером: писал товарищам сочинения, писал сочинения университетским студентам; после, уже на месте, писал проповеди для желающих и обязанных проповедовать, но не владеющих свободно пером. Пока он был дьяконом, некоторые из его товарищей и знакомых прошли даже на священнические места, зарекомендовав себя в глазах митрополита, между прочим, чужими проповедями, то есть братниными. Моя помощь сначала оказывалась даром. Задан экспромпт. Я подал. Сосед просит оказать ему услугу — написать. По его примеру, пяток других обращается с тою же просьбой. Потом пошли угощения в благодарность. Наконец, поступило ко мне предложение чрез третье лицо писать уже не экспромты, а домашние сочинения для неизвестного, учащегося в другом отделении. Написал я раз и два, меня угостили; затем это вошло в правило, и притом услугами моими пользовалось несколько неизвестных, все чрез того же агента, Николая Лаврова, товарища по Риторике, но учившегося в другом отделении. Установилась своего рода такса на сочинения, в результате чего оказывалась иногда у меня даже мелочь в распоряжении, а в трактир приглашаем был ежедневно. Последнее было уже как бы оброком: шли вдвоем, иногда втроем, в сопровождении того самого, кто был, как я предполагал, главным моим, но неизвестным мне клиентом. Однако я вида не показывал, что догадываюсь или подозреваю. Деньги за угощение платил или он, или Лавров.
Угощение, впрочем, было не Бог весть какое: чай, «три или четыре пары», смотря по тому, двое нас или трое; хлеб к чаю; иногда расстегай. А блины в трактире Воронина — то была роскошь, которая разрешалась лишь в чрезвычайных случаях. Больше всего ограничивались чаем, и трактир посещаем был по преимуществу находившийся на Моисеевской площади, где теперь в доме Корзинкина помещается Новый Московский трактир. Мы облюбовали его потому, что в нем получались журналы, и в чтении главным образом проходило наше время; чай спрашивался как повод спросить журналы. Захлебывая чаем, я читал и курил трубку (это и было началом моего куренья); собеседники мои делали то же. Для меня это был главный способ следить за литературой и за политикой. Много ли вынесли мои собеседники из своих чтений? Но мне трактир Дементия (так мы его называли) служил существенным дополнением воспитания, давая вовремя следить за течением жизни. Брат получал от Н.Ф. Островского и от одной монахини (Е.X. Оппель) журналы, но старые, чрез месяц, чрез два. Это была уже история, а современность почерпалась в трактирах. Помимо Дементия служили тому же отчасти Большой Московский, Патрикеев и, наконец, «Великобритания», студенческий трактир против Экзерциргауза и Александровского сада. Не здесь, то там, но современную журналистику и все выходившие газеты, за исключением специальных, какова «Земледельческая», прочитывал я по мере выхода их от начала до конца.
Глава XXXIX
ПИСЬМЕННЫЕ РАБОТЫ
В путешествиях из необходимости, в классах для развлечения, в трактирах по любознательности проходила жизнь моя вне дома. А дома чтение отчасти, главное же письменная работа поглощали все остававшееся время, если не считать коротких бесед с братом и посещения церкви по праздникам и накануне. Масса писанного мною в течение первых двух лет изумительна для меня самого. Если измерять внешним объемом, то наберется не одна стопа писчей бумаги, переписанной начисто, чему предшествовали черняки. Я писал сочинения на заданные темы и на свои. Из них не одна сотня поданы в классе, большинство мною, часть моими клиентами, на которых я работал. Но добрая половина оставалась при мне, и никто о ней даже не догадывался. Нахожу перевод целой книги (латинской) гомилетического содержания, историческую повесть, дневники, которые неоднократно начинал и чрез несколько дней бросал, критические отзывы о прочитанных книгах. Я одержим был какою-то графоманией. За недостатком чистой бумаги писал на метрических графленых листах, должно быть отмененного образца и потому остававшихся у отца без употребления, писал даже на бумаге исписанной, братниных черняках, лавочных счетах, случайно попадавшихся; переворачивал лист или четвертку боком и писал поперек строк. Сохранилась часть черняков; они состоят из полуслов, из первых букв и трудно восстановимы; рука, очевидно, не успевала записывать. Но эта лихорадка в передаче мыслей на бумагу била меня только два года. С Философского класса наступил период рефлексии: ум обратился на себя, перецеживал по нескольку раз каждое понятие, возникавшее в нем, подвергал мелочному разбору каждое выражение для каждого понятия и их взаимную связь. Прежде чем выкладывать на бумагу, я вынашивал. Каждое сочинение, как бы обширно ни было (например, в Академии), прочитывал я предварительно себе в уме от слова до слова. Черняков, вроде сохранившихся от Риторического класса, не могло быть. В Риторическом классе, напротив, бежала мысль, и я ее не останавливал, спеша уловить и хотя кратким знаком закрепить на бумаге.