Из пережитого. Том 2
Шрифт:
Итак, я не был удивлен, что Лавров получил урок в доме Талистовых, и был порадован, когда Лавров предложил мне не давать, а брать уроки французского языка у старика Талистова. Старик — очень образованный человек; с ним об этом уже говорено и полажено; Лавров будет ходить к нему, чтобы дополнить свои сведения во французском и именно приучиться к разговорному. Но вдвоем будет охотнее, и он приглашал меня. Я ухватился за случай тем с большею радостью, что мне не предстояло издерживаться. Плата предполагалась небольшая, да и ту принимал на себя мой будущий соученик. А именно, он порядился, что Талистов будет нам давать по два урока ежедневно, по два часа каждый, и получать за это пятиалтынный, два кувшина молока и один французский хлеб в неделю. Практицизм Лаврова сказался и в этом. В число элементов платы входило молоко, потому что у его родителей была своя корова; следовательно, денежные издержки совсем сокращались.
Я нарочно остался в этот (1841) год на вакацию, посетил с Лавровым будущего учителя и поразился его обширными знаниями. Он знал не только французский, который был ему почти природный, но латинский, немецкий (слабее), итальянский и даже еврейский, которому выучился в зрелых летах
9
был, имел (устар. фр.)
Раз мы разговаривали об императоре Павле, его крутых мерах, строгой дисциплине, им заведенной, невозможном требовании, чтобы выходили из экипажей для приветствия его проезжающие. Я сказал резкое слово:
— Да он был сумасшедший.
Мой собеседник преобразился. Ласковый, мягкий, плавно рассказывавший до того, он вскочил, лицо его закипело гневом, рука поднялась величественно.
— Как вы смеете так говорить о моем государе!
Я думаю, полчаса лилась потоком речь его, негодующая и презрительная, топтавшая меня в грязь. Я, молокосос, осмеливаюсь на такие отзывы о таких особах!
Я был стерт в порошок. Я почувствовал всю дерзкую неуместность слова, неосторожно вырвавшегося. Я просил извинения, не зная, куда деваться от смущения, особенно когда старик сказал гневно: «Вы недостойны отселе переступать этот порог!» Но я любовался в то же время и почти благоговел пред рыцарскими чувствами, выражение которых в такой силе и искренности, среди такой притом обстановки, я слышал первый раз в жизни.
Начались наши уроки, но немного длились, недели две, три, не более. Разница в познаниях между мною и Лавровым была чрезвычайная. Для него надобно было начинать с самого начала. Учитель наш взял Ломонда (других, позднейших грамматик он не признавал) и начал экзерсисы с первой строки: l'hote et l'hotesse sont au logis [10] . Но я это уже давно сам по себе знал; грамматика Ломонда была у меня, и экзерсисы мною без учителя почти все были пройдены, а Талистов задавал сначала по страничке. Я просил его, правда, идти со мною далее, независимо от Лаврова, и он даже согласился. Но первоначальный план все-таки расстроился; мне отчасти и совестно было пред Лавровым, а Лавров затруднялся даже и одною страничкой. Поэтому он и охладел отчасти. Наконец, брат мой, прослышав о моих систематических посещениях какого-то неизвестного ему дома, заподозрил неблаговидные цели и раскричался на меня, между прочим, за то, что я брал с собою «Детский журнал», книгу Н.Ф. Островского, бывшую у нас на подержании. А я брал ее затем, чтобы под руководством Талистова переводить ее на французский. Отношения мои с братом к тому времени уже расстроились. Я счел унизительным для себя оправдываться и предпочел оставить свои ежедневные учебные посещения, тем более что к тому же времени несчастный учитель мой и запил. Откуда он взял денег? Не наши ли пятиалтынные пособили ему? Я застал его в одной рубашке: семья спрятала даже его халат, чтоб отнять последнюю возможность выхода из дома. С помутившимися глазами бурчал он что-то по-французски; увидав меня, стал в позу и начал декламировать из Корнеля. Говорить было нечего, и я оставил чердак с тяжелым чувством. Такой человек, и так ниспал!
10
хозяин
Университетские лекции, бывавшие у Лаврова, не проходили мимо меня. Я не переписывал их; почерк у меня всегда был негодный; но я прочитывал их. Лекции были преимущественно медицинского и юридического факультетов. К сожалению, сведения получались разрозненные, без начала и конца, с перерывами. Но помню, пробежал я с жадностью тетрадки из физиологии (кто ее тогда читал? не Филомафитский ли?). Помню еще трактат, из какой науки не ведаю, заинтересовавший меня, о государственных и монастырских имуществах. Многое почерпал я и еще, чего сейчас не приходит на память. Иногда находя в себе неожиданное сведение, которого, сколько помнится, ни в какой книге не вычитал и которое относится к специальности, совсем мне чужой, недоумеваю: да откуда же я взял это, как пришло ко мне? После некоторого усилия вспоминаю: «А, это в какой-нибудь из рукописных университетских лекций досмотрел я, тех, что почитывал у Лаврова!»
Глава XLI
БЛИЖАЙШЕЕ ОКРУЖАЮЩЕЕ
Лавров был мне не товарищ. Приличный, почтительный к старшим, целомудренный, вина не пил; но души я с ним отводить не мог. Подобия даже каких-нибудь идеальных запросов не зарождалось в душе у него. Достать урок, сходить на урок, достать лекций для переписки, раздать лекции переписчикам и собрать обратно, заплатить дань поклонов многочисленной, видной родне, не опуская ничьих именин и рождений, — вот чем исчерпывались его интересы. Вероятно, светилась ему в отдалении мысль: получить при помощи всесильного родственника Александра Петровича дьяконское место в Москве по окончании курса, зажить домком, а там присматривать, не подойдет ли случай со временем даже и священническое место получить при той же помощи. Но даже до этих мечтаний в разговоре со мною у него не доходило: счастливая природа — довольствоваться окружающим, не забираясь ни в глубь, ни в даль! Я же мог только подлаживать свои душевные струны в тон моему собеседнику, расспрашивать о подробностях передаваемого им случая или об обстоятельствах упоминаемого им родственника, сообщать ему собственные мелочные случаи. Петр Николаевич Кудрявцев, в качестве родственника, был для Лаврова случай добывать лекции для переписки; а для меня был Петр Николаевич Кудрявцев — первый студент университета, вышедший из нашей Семинарии первым же студентом, параллель Ивану Алексеевичу Смирнову-Платонову, первому студенту Вифанской семинарии, окончившему первым в Академии. Моя мысль неслась на сравнение их познаний и способностей, на то, как и чем они достигли своих успехов. Завидовал, в частности, что вот Лавров может осязать Кудрявцева; мечталось, сколько бы я мог вырасти и обогатиться умственно чрез общение с такою знаменитостью. А Петр Николаевич — будущая знаменитость среди профессоров и литераторов — был знаменитость и для семинарии ранее своей славы в университете. В семинарии, как и в училище, известные воспитанники и целые даже курсы оставляли предание; Петр Николаевич выдавался и сохранился в памяти. Мои взгляды, мои мечты не могли ожидать отзывчивости от Лаврова, и я мог их держать только при себе.
Лавров меня не навещал. Да вообще я не принимал никого и принимать не мог. Нужно было бы испрашивать позволение у брата и выслушивать допросы: кто, как, почему, — подвергнуть гостя, может быть, высокомерному, пренебрежительному обращению. А Лавров и тем паче не смел бы переступить порог. Он был сын дьячка; а дьячок есть «ты» для священника и для дьякона. Его употребляют на посылки, причем за исполнение награждают поднесением рюмки. Дьячок не сидит в присутствии священнослужителя и не впускается далее передней. Пусть Егор, отец Лаврова, и пользовался некоторым уважением по своим летам и вполне благопристойному поведению; обращаясь к нему, употребляли и отчество иногда, им не помыкали; но всё — дьячок, и сын его, пока не кончит курса, всё сын дьячка, не более.
Я, в свою очередь, не часто посещал Лаврова, при всей близости местожительства. Я захаживал к нему перед классом, чтобы вместе отправиться в семинарию. «Захаживал» — это значит совершал более полуверсты крюку: шел в противную от семинарии сторону до Лаврова и затем проходил обратно тот же путь с Лавровым. Очень редко заходил я днем. Кроме «Дементия», никого мы вместе не посещали, и раз только совершили вдвоем прогулку на Воробьевы горы, к отцу Добронравова, обыкновенного нашего сотоварища по «Дементию»; отец Добронравова, более известный в тогдашнем московском духовенстве под именем Тарабара, был в Воробьеве дьяконом; он казался очень живым, веселым и необыкновенно разговорчивым человеком и дал мне из своего обращения понять, почему его прозвали Тарабаром. Раза два ходили мы в сад Чижова (прежде Милюковой, а теперь Ганешина), гуляли по лабиринту, между прочим описанному в одном из романов Загоскина, катались на лодке по пруду. Но и туда прогулку я предпочитал после того совершать в одиночестве.
Сад был в частном владении, однако я, и Лавров, и всякий входил в него свободно. Сиживал я там по целым часам, по получасам катался на лодке, всегда свободной; она была на привязи и никогда не заперта. Ни разу ни от кого замечания. В те времена мне и в голову не приходило, что я самовольно распоряжаюсь в чужом владении, и миллионы русских людей пребывают до смерти при этом неразвитом понятии о собственности. Двадцать лет минуло, и нужно было произойти особенному случаю, чтобы вопрос о законности права, которым я пользовался беспрекословно в Чижовском саде, потребовал от меня размышлений. Я нанимал дачу в Останкине. Вотчинная контора распорядилась, между прочим, загородить ход в некоторые места сада и парка. Дачники взволновались, забунтовали, и мне пришлось, по крайней мере с полудюжиной, тратить время на препирательства.
— Да позвольте, — возражал я, — контора вольна запереть нам сад совсем. Вы нанимаете у крестьянина; в число договорных условий не входило обязательство пускать вас в сад, да и не в воле это вашего хозяина.
— Да я с тем нанимал. Я, где хотите, в другом месте провел бы лето. Согласитесь, что это свинство, никогда этого не было. Нас несколько сот, как можно так с нами обращаться!
— Но может быть, у вас в городе, — обращался я к некоторым, — есть и дом и сад. Вы позволите всякому постороннему ходить там и проводить время по целым дням?