Из пережитого
Шрифт:
– - Дорогой мой, -- сказал, придвигаясь ко мне, Ковальницкий, -- что же мы тут можем сделать, раз такой порядок повелся с незапамятных времен. Мы такие же невольники у государства, как и вы, солдаты, и можем о Божеском законе говорить только вообще, не касаясь государства и его прерогатив.
По-моему, говорю, вы должны в своей проповеди больше всего разъяснять народу, что суть христианского закона не в том, что вы называете богослужением, и не в исполнении внешних обрядов и так называемых таинств, а в том, чтобы действительно бороться со своим злом и
– - Да если я хоть раз осмелился бы сказать такую проповедь, -- испуганно перебил он, -- мне бы так же связали руки, заткнули рот и стали бы, как и тебя, гонять из города в город, а у меня жена, дети, всякому своя рубаха ближе к телу...
– - Совершенно верно, -- согласился я, -- по животному страху и человеческой слабости мы так вечно и остаемся рабами сильных мира, но так это и давайте признавать, а не прикидываться ангелами и не искажать Христова за-
100
кона в угоду своей слабости и выгоде. Своя шкура ближе к телу одинаково и у всех животных.
Ковальницкий схватил меня за руку и сильно волнуясь сказал:
– - Ну ты бы что стал делать на моем месте? только подумай, пойми и не криви душой...
Я сказал, что прежде всего изменил бы свой облик, остриг бы волосы, переменил покрой одежды и пошел бы искать работы, какой ни на есть, лишь бы прокормиться и не быть в ложном положении.
– - А ты знаешь, что лишенного сана священника, а тем более отказавшегося, будут гнать отовсюду и не примут даже на поденную работу?
– - сказал он с горечью.
При вашей старости, говорю, я пошел бы на базар торговать калачами и булками, все же работа...
Ковальницкий обиделся и с нотою гнева перебил меня:
– - Тебе хорошо говорить про торговлю калачами, как ты крестьянин и солдат, -- волнуясь говорил он, -- будешь ли ты в казарме, будешь ли ты в тюрьме, тебе везде дадут 2--3 фунта хлеба, щи и кашу, а ты гляди и дома-то того не всегда имел. А наше дело совсем другое, после долгих лет ученья, упорных трудов службы, семейной зависимости, как можно стать нищим торговцем и быть довольным таким положением?
Наступила пауза, мне показалось, что отец протоиерей утирает слезы и мучается новыми мыслями.
– - Я тебе доскажу до конца, -- точно очнувшись сказал он, -- чем бы кончилась моя жизнь, если бы я навлек гнев начальства и был бы лишен сана... Меня, наверное, жена задушила бы собственными руками, если бы это случилось. Ведь от всей этой обстановки, -- окинул он глазами дорогую мебель и ковры, -- ничего бы тогда не осталось, и жене пришлось бы идти в прачки, не всякая женщина могла бы это простить...
Мы оба нагнули головы и долго сидели молча, каждый по-своему передумывая наш разговор. Но мы все же радовались тому, что друг друга поняли и сошлись на человеческой слабости.
– - Да, да, друг мой, -- сказал Ковальницкий, -- жизнь пережить не поле перейти, а ты знаешь что и Господь наш Иисус Христос впадал в слабость и молился о том, чтобы чаша страданий
Затем Ковальницкий переменил разговор, оправился и спросил, не бывал ли я в православном соборе, где он
101
служит, и, узнавши, что нет, просил меня непременно посещать его богослужение, пока я нахожусь в Варшаве.
– - Я тогда буду хлопотать за тебя перед начальством, только ты сам дай мне к этому повод. Думать мы будем так, как сейчас думали, а делать нужно совсем другое, иначе ты пропадешь ни за что, а мне тебя жаль, как сына.
Я был очень рад этой беседе, к тому же и самому мне хотелось побывать в русском соборе и самому все видеть, а потому я охотно дал слово исполнить и свое и его желание.
ГЛАВА 19. ФИЛОСОФ СТАХОНОВ
Сверхсрочный писарь Стахонов, узнавши, что меня водили для беседы с академиком Ковальницким, позвал меня к себе в квартиру и с большим интересом расспрашивал про эту беседу.
– - Отец протоиерей, -- сказал он, -- человек умный, ученый, его даже уважает католическое духовенство, я за тебя так рад, так рад, что ты удостоился такой чести. Батюшка, наверное, станет о тебе просить в Петербурге. Он ведь и там пользуется известностью.
Я передал ему нашу беседу, он вперед не поверил, пришел в ужас, но, подумавши, согласился.
– - Что же, в самом деле, ангелы мы что ли, чтобы от нас можно было требовать святости жизни, -- сказал он, мы дикари, стадо животных, и слава те, Господи, что среди дня друг друга не кусаем и даем друг другу дорогу. Вот относительно власти с ее насилием я и сам никак не могу решить: что от нее, пользы больше или вреда? И лучше или хуже стали бы жить люди при полном безвластии?
– - О!
– - воскликнул он, -- если бы ты знал, что здесь творит власть над поляками, каждый день все новые ужасы. Их ведь пачками каждый день арестуют и ссылают в Сибирь. Они ведь ждут не дождутся, когда наших прогнать можно будет. Ну и резня же тогда будет, страшно и подумать! Где же тут думать о христианской любви и прощении, когда обе стороны друг против друга ножи точат и вооружаются!
– - Но тогда к чему все наше паспортное христианство?
– - сказал я.
– - Звери мы, так под такой вывеской и жить надо, а не загораживаться христианской и не обманывать людей обрядовой видимостью. Нам недостает жизненной правды и справедливости в распределении богатств земли и природы, недостает общественного и международного миролюбия, недостает внутреннего мира и сознания своей ничтожности и зависимости от неведомой нам Высшей воли
102
а мы все это хотим заменить звоном колоколов и солдатскими парадами, да такой легонькой верой, которая в том и состоит, чтобы на людях показать свою набожность. Веруем Христу Богу, Богородице, ангелам и угодникам, а живем, как свиньи, и мучим друг друга, как дьяволы. К чему все это?