Из пережитого
Шрифт:
– - Тебе можно тверезому жить, когда у тебя все заведено и все крепко, а я, куда не оглянусь, у меня и нет ничего, и все валится, -- с досадой и завистью говорил он мне.
А когда ему моя жена говорила, чтобы учился жить по-моему, он бранился скверными словами и говорил, что так живут только жиды и татары, а он русский и православный. И, конечно, его никто и не эксплуатировал и не заставлял пить, а жил он хуже всех из деревни. Как и мой отец, он жил на фабрике и приходил оттуда в опорках, по три дня лежал от стыда на печи и никому не показывался, детей у него было много, и от первой жены, которую он побоями вогнал в гроб, и от второй, которую поранил ножницами в ногу и сделал хромой. Он пьяным считал своим долгом делать мне вред и неприятности: зависть разбирала. Запускал на ночь ко мне в огород лошадь, а утром выводил и ломал изгородь, чтобы доказать, что лошадь сама забралась в огород. Дети его таскали с моего огорода овощи и яблоки и ели их на наших глазах. Пьяным он
247
приходил ко мне в дом и не уходил до ночи. А потом ложился на скамейку и говорил, что он будет
И не только по отношению к нему, но и по отношению к каждому дому, как в нашей, так и в соседней деревне, насколько я мог знать окружающее, я не могу ни о ком сказать, чтобы кто-то плохо жил от эксплуатации попов и кулаков, империалистов и капиталистов. Плохо жили только от пьянства, и где его не было или было очень мало, всем жилось довольно сносно. Даже лесники, жившие в помещичьих лесах и получавшие по три рубля в месяц, по два пуда муки и по 12 фунтов круп, и те жили сносно, им разрешалось иметь корову, свиней, давались покосы, отводился огородик для картошки и овощей, они продавали ягоды, грибы, масло и, если не злоупотребляли водкой, отлично обходились в семейных расходах. И, как пример, я знал одного пьяницу (федоровского, деревянную ногу) и мелеховского, Косого Михайлу, более трезвого и порядочного. Первый нищенствовал, ходил по деревням и обманно выпрашивал и денег и хлеба взаймы (без отдачи), а второй жил без большой нужды, хотя и был многосемейный. Да и в семьях наших деревенских мужиков, в первую голову из перечисленных выше покойников от пьянства, было всегда гораздо больше вопиющей нужды, раздоров и побоев и драк, чем в более трезвых семьях. А ведь вопрос о том: пить или не пить -- вопрос личный и совершенно не касается государственного строя. И в монархии, и в республике пьют одинаково. Не знаю, если при социалистах пьют и меньше, то это не от доброй воли, не от того, что заразились проповедью трезвости, а лишь оттого, что водка и всякая спиртная гадость продается в десять дороже, чем она продавалась при монархии, и налоги с крестьян тоже берутся в 5--10 раз выше царских, а подделка и домашнее производство разных бражек и самогона жестоко преследуется. Но если и пьют меньше (я верного не знаю), во всяком случае по дороговизне ее пропивают
248
еще больше и еще больше несут нужды и всех тех горьких последствий, которые связаны с пьянством для деревни. А то обстоятельство, что водка, по заявлению пьющих, в республике выделывается по качеству гораздо хуже, больше, говорят, жжет сердце и внутренность, это дает полное основание предполагать, что и болезней и скоропостижных смертей от ней стало больше. Сам я не знал ее качества ни при царях, ни при социалистах, а потому верного сказать не могу. Прожил я трезвым, но похвастаться не могу покоем своей жизни. Правда, выдравшись из нужды малоземелья, в эти годы (1910--1914) мы совсем стали жить хорошо, хотя до самой революции выплачивали долги за землю тем крестьянам, у которых я покупал ненужные им наделы. Но беда и была и снова пришла с другой стороны. На фабрике подмастерье Барбарухин убеждал меня жить, как и все, и пить и курить, как и все.
– - "Иначе ты будешь дурак дураком", -- говорил он мне.
– - Но вышло наоборот, дураком я не стал, а стал грамотным не по деревне, ну а грамотный мужик, как еще говорил Достоевский, -- первый кандидат в тюрьму. Почему? Да потому что он больше знает, больше видит неправды от власти и легче выражает свои мысли и наводит критику. Ну а власть, опирающаяся на насилие, одинакова во всем мире, в какие бы цвета она не красилась и под какой бы вывеской не увлекалась установлением "тишины и порядка". Ни одна из них не любит того, чтобы люди умели рассуждать и обсуждать ее деятельность и, как и римский папа, хочет только того, чтобы все ее подданные признавали ее непогрешимость и мирились со всеми ее экспериментами. Отсюда и началось новое преследование и новые мытарства тюрьмы и суда для меня лично, и новое бедствие для всего моего семейства. Тем более что старший мой сын в это время жил уже в Москве учеником-наборщиком в типографии "Русских ведомостей", куда его приняли по письму Льва Николаевича на последнем году его жизни к профессору Анучину, старшая дочь вышла замуж, и дома за мое отсутствие настоящих работников не было. Наступила война 1914 года, которая, помимо того что ввергла десятки миллионов людей в великую скорбь и бедствия и отняла у крестьян то недолгое благополучие, которое они испытывали с отменой выкупных платежей, принесла еще больно бедствие с вытекавшей из нее революцией, неся и ее последствия.
249
ГЛАВА 52. 1914 ГОД
Война эта подкралась как-то сразу, нежданно-негаданно. Никому не нужная, бессмысленная и непонятная. Перед Японской войной, такой же ненужной и бессмысленной, о которой газеты по ее окончании тотчас же стали писать, что она была по недоразумению, народ о войне говорил гораздо больше, он знал и слышал, что "япошка задирает", и хотя, конечно, не хотел этой войны, но все же смутно интересовался ею, как он
В день объявления войны, 19 июля, у моего брата Андрияна (умершего потом в ссылке в Архангельске) умерла жена. Она пила запоем и отравляла жизнь и себе и ему. Но он все же горевал и убивался о ней. Чтобы его утешить, я сказал: "Смотри, через два-три месяца в каждом доме будут оплакивать своих мужей и отцов, и твое горе в сравнении с ними будет горем совсем маленьким". И когда затем тотчас же стали выхватывать год за годом запасных, а затем даже и ратников, деревня замерла и осиротела. Не было ни одного дома, которого бы она не коснулась или непосредственно, или через своих же родных и близких. Газетные утешения о том, что такая громадная по объему война не может тянуться долго, максимум 3--4 месяца, проникли и в деревню, и первое время на них только и держались все надежды и разговоры. Говорили и о том, что если англичанка пойдет за нас на немца, то они нас спасет и сразу прикончит войну, а если пойдет за немца, то нам капут, придется просить мира и отдавать Польшу и Украину. И опять, как и в Японскую войну, запасные
250
еще до своего призыва стали вредить себе глаза, растравлять раны, пить уксус и эссенцию, а главное, кому только было возможно, устремились на заводы, работавшие на оборону, откуда во многих случаях запасных не брали на войну. Давали большие взятки, работали иногда чуть не даром, обманывали начальство, подделывали документы и всячески поддерживали так называемый "военный патриотизм". Те немногие сектанты из так называемых "духоборов", "малеванцев", "молокан", "квакеров", "меннонитов" и "толстовцев", о которых до меня доходил слух, что они отказались от участия в войне по религиозным убеждениям, получили по приговорам военных судов каторжные работы от четырех до шести лет, но, конечно, в Сибирь не были отправлены, а отбывали в крепостях и централах. То же было и с нашим знакомым мясновским (около Тулы) крестьянином Иваном Сергеевичем Мельниковым, который получил 4 года и был отправлен в Шлиссельбургскую крепость, откуда был освобожден только после революции. Слышал я тогда, что даже в самой Германии Бебель протестовал против войны, а в нашей Государственной Думе протестовали члены так называемой "трудовой партии", за что также были сосланы в Сибирь. А так называемые социалисты из СДРП как у нас, так и во Франции и Германии, кроме тех, что проживали за границей и тявкали против, как из подворотни, забыли и свой "социализм" и валом повалили в ряды армии, чтобы защищать "каждому свое отечество".
Как и в Японскую войну, я готовился к отказу, но до конца 1914 г. ополченцев моего возраста (45 лет) еще не призывали. Но и без того жить было тягостно, позорно, тоскливо. В деревнях везде плакали и стонали, а с фронта приходили уже сведения о десятках тысяч убитых и раненых, не говоря о взятых в плен. Душа тосковала, хотелось хоть в чем-нибудь выразить свой протест. Уже по Японской войне я знал, что и после этой также через неделю будут писать, что она была по недоразумению, но во имя этого недоразумения ухлопают десятки миллионов людей, сделают еще больше того сирот и калек, сожгут сотни городов и тысячи деревень, а потом будут удивляться своему недоразумению. А тут после того как наших две армии генералов Самсонова и Ренненкампфа немцы разбили и выгнали из Восточной Пруссии, по деревням поползли настойчивые слухи об изменах, и последние надежды на победу и одоление -- какими еще в деревне тешили себя неопытные люди, улетучились, и никаких надежд на скорое окончание не осталось.
251
ГЛАВА 53. ВОЗЗВАНИЕ
Кажется, в октябре этого года ко мне заехал из Москвы Иван Михайлович Трегубов. Он говорил о том же, что всех лучших людей охватило общее уныние перед ужасами и бессмысленностью войны и что мы не можем равнодушно сидеть сложа руки, а так или иначе должны протестовать. Как образец такого протеста он показал мне привезенное с собою и написанное Валентином Федоровичем Булгаковым "Обращение к людям-братьям", начинавшееся словами: "Опомнитесь, люди-братья!" В нем говорилось приблизительно о том, что людям, носящим христианские имена, недостойно участвовать в такой ненужной и губительной войне, и был призыв отказаться и не участвовать в ней.
Это воззвание уже было подписано девятнадцатью подписями, и Иван Михайлович ехал с ним на юг для собирания новых между знакомыми и друзьями Л. Н. Толстого и всеми другими, чувствующими на себе ответственность за эту войну. Он предложил подписать и мне, и моему брату Ивану, говоря, что оно имеет международный характер и делает упор не на одних солдат русской армии, а на всех добрых людей всего мира. Говорил и о том, что копия с него уже послана за границу и будет там печататься и распространяться.