«Из пламя и света» (с иллюстрациями)
Шрифт:
Густой голос Любаши тихо, неторопливо завел:
Колокольчик под дугою, Что так жалобно звенишь? Иль смеешься надо мною, Иль о чем-то говоришь?Пробежав легкими пальцами по струнам гитары, дядя Илья подмигнул хору, и хор подхватил:
«Динь-динь-динь!» — звенит бубенчик, «Динь-динь-динь!» — поет другой… ОтвечаетЛегкая, словно прозрачная грусть простого напева, наполняя сердце тихим весельем, охватывала душу жаждой жизни и какого-то непомерного счастья.
Смуглый корнет сморгнул непрошеную слезу.
— Ты что, Мишель, загрустил? — посмотрел на него внимательным взглядом Алексей Столыпин.
— Так, Монго. Просто устал, вот и все.
— Эй, Маёшка! — крикнул кто-то из угла. — Мрачный гусар — все равно что веселая гробница! Никак невозможно! Запевай веселую, Илья, разливай шампанское!
Смуглый корнет встал и взял полный бокал из рук цыгана.
— Споем, друзья, веселую и чудную песню, но не мою, а того поэта, до которого мне так же далеко, как до утренней звезды!
Он легко вскочил на скамейку, поднял высоко бокал и обвел всех темным взглядом прекрасных, точно южных, глаз. Его голос был несилен, но так музыкален, что цыгане не могли удержаться и без слов повторяли за ним мелодию песни:
Кубок янтарный Полон давно, Пеной угарной Блещет вино. Пейте за радость Юной любви — Скроется младость, Дети мои…В бледном сумраке зимнего рассвета уходила ночь. Молодые офицеры, веселые, щедрые гости возвращались в город и рассаживались по саням. Застоявшиеся кони рванулись с места, и заливчатый звон валдайских бубенцов возвестил начало новой жизни.
ГЛАВА 17
За огромными зеркальными окнами падают крупные хлопья мягкого талого снега.
В Зимнем дворце тишина. Там, за коридором, вдали — плотно закрытые высокие двери, белые с золотом. В них входят с дрожью и подобострастием, выходят — кто с поднятой надменно головой, кто согнувшись, точно сломившись, под бременем опалы.
И только одна высокая фигура в мундире, украшенном орденами, входит и выходит из них без всяких видимых перемен, с почтительно, но с достоинством склоненной головой: фигура шефа жандармов Бенкендорфа.
Ночью безмолвствует Зимний дворец. В конце слабо освещенного коридора смутно виден дежурный — корнет лейб-гвардии, стоящий на карауле. Он стоит совершенно неподвижно, как полагается часовому, но лицо его обращено к широкому окну, за которым падают и падают крупные белые хлопья, похожие на белые лепестки каких-то цветов. Они возникают из темноты и, промелькнув в воздухе, исчезают. Лицо у дежурного корнета молодое, чуть-чуть бледное и очень большие, какие-то невеселые
Там, в конце коридора, далеко-далеко, открываются белые с золотом двери, и две высокие фигуры вступают в коридор. И та, что немного поменьше ростом, пропускает другую вперед и говорит с почтительным поклоном:
— Вы совершенно правы, ваше величество.
Его величество вздергивает плечи и медленно идет по коридору.
Корнет лейб-гвардии, стоящий на часах, со стремительной поспешностью отдает честь и вытягивается как струна, но при этом из левого рукава роняет маленькую бумажку, на которой написано несколько строчек.
— Поднять! — строго говорит император.
Побледневший корнет легко наклоняется, поднимает бумажку и опять застывает с рукой, прижатой к козырьку.
— Граф, посмотрите, что это за писание?
Спутник его величества протягивает руку, и корнет послушно отдает свой листок.
Граф Бенкендорф достает лорнет и, взглянув на листок, пожимает плечами.
— Стишки, ваше величество!
— Очень хорошо! — говорит император язвительно. — Дежурные, стоя на часах, читают стишки от своих возлюбленных! Прочитайте, граф, сие писание!
Бенкендорф снова подносит листок к глазам:
— Во-первых, ваше величество, пометка: год 1831 — вещь, следовательно, старая, написана года четыре тому назад. А поправки, как видно, новые…
Он усмехается и медленно читает:
Мы пьем из чаши бытия… С закрытыми очами… Златые омочив края… Своими же слезами…— Значит, столько лет в голове эта чепуха?! — гневно останавливает его император. — «Чаша бытия»! Ха! Это все от Пушкина пошло, все эти «чаши бытия» и «духовные жажды»! Служили бы исправнее царю и отечеству, так не было бы ни того, ни другого, а также такого количества стихоплетов.
Он двинулся дальше, но еще остановился и, вполоборота повернув голову, резко спросил:
— Как фамилия?
— Лермонтов, ваше величество.
— Не титулованный?
— Никак нет, ваше величество.
— Лермонтов? — повторил шеф жандармов. — Со Столыпиным не в родстве?
— Моя бабушка урожденная Столыпина.
— Стыдись, братец, — укоризненно покачал головой император, — из хорошей семьи, а занят чепухой! Пойдемте, граф. Эта «чаша», во всяком случае, не наша! Вы не находите, что скоро я перещеголяю Пушкина в остроумии?
— Несомненно, ваше величество, — склонился почтительно Бенкендорф.
Они идут дальше, и император, высоко вздернув плечи, язвительно говорит:
— Ха! «Чаша бытия», да еще мокрая от слез! Как вам такая чаша понравится? У них у всех «духовные жажды»!
Белые с золотом двери открываются в другом конце коридора. Корнет лейб-гвардии Лермонтов стоит, вытянувшись как струна.
Но лицо его все же обращено не к белым с золотом дверям, а к широким окнам, за которыми падают крупные снежные хлопья, и скоро губы его опять начинают шептать неслышно никому не ведомые слова.