«Из пламя и света» (с иллюстрациями)
Шрифт:
Еще не начинался день, и не сошел еще с ясного неба лиловый предутренний сумрак, когда истопник, коловший перед крыльцом дрова, услыхал далекий перезвон бубенчиков. Ближе… ближе… И вот уже вся девичья бежит к воротам, и несутся вперед тархановские мальчишки, а сенная девушка, опрометью вбежав в бабушкину спальню, кричит, всплескивая руками и хватая себя за щеки:
— Барыня, едуть! Матушка, едуть!
Елизавета Алексеевна, кончавшая в это время свой туалет, остановившись, посмотрела одно мгновенье на румяную с мороза вестницу, перекрестилась, сказала:
Она увидела дворню, ставшую у ворот по обе стороны. И наконец, громыхая бубенцами, влетела во двор тройка и раскатисто осадила у крыльца. Черноглазый гусар в широкой шинели вихрем взлетел по ступенькам и, целуя бабушкины руки, громко, весело крикнул:
— Отпустили, бабушка! Сам полковой командир отпуск дал! Отпущен, бабушка, на целую вечность — на шесть недель!
Бабушка прижала к груди его темноволосую голову и заплакала.
Через пять минут уже летел Прошка на птичник, Фроська — в кладовую, Тишка — на кухню, уже тащили на стол парадную скатерть и серебряный самовар, а совсем одряхлевший Фока, едва ступая на слабых ногах, топтался на одном месте, повторяя:
— Барин пожаловали! Мишенька пожаловали! Привел господь поглядеть!
И, припав к плечу Мишеньки, которого все еще почитал маленьким, всхлипнул, поцеловал «в плечико».
Лермонтов, увидав вокруг себя взволнованные лица, светившиеся неподдельной к нему любовью, почувствовал, как в детстве, что горло его сжимается.
А Ваня уже тащил в его комнату чемодан и принес горячей воды для умывания, а на столе стояло столько всякой всячины, будто бабушка решила угостить весь лейб-гусарский полк.
Митька был отправлен верхом к соседям, чьи сыновья когда-то учились с Мишенькой, сказать, что по случаю его приезда все, все приглашаются на эту ночь в Тарханы, потому что эта ночь — первая ночь нового, 1836 года, который нужно как следует встретить.
Горели в канделябрах свечи теплым оранжевым светом. И в той комнате, которая была всегда закрыта и которая была для маленького Миши полна печального очарования, тоже зажгли большой канделябр, поставив его на рояль.
Его свет тепло освещал бледное лицо на большом портрете, и лицо оживало. Пахучие ветки вечнозеленых деревьев окаймляли его венком.
— Ты бы сыграл нам, Мишенька, — сказала бабушка, вставая из-за стола, когда первая ночь нового, 1836 года уже подходила к концу. — Давно я тебя не слыхала!
Когда все стали его просить о том же, он подсел к роялю и начал вспоминать музыку из любимой им оперы «Фенелла», негромко себе подпевая.
После «Фенеллы», развеселясь, перешел к французским и русским песенкам. Пришлось за иные просить у бабушки прощения, потому что содержание их было не столько в бабушкином, сколько в гусарском вкусе.
Песни Дениса Давыдова, подхваченные всей молодежью, закончили эту новогоднюю ночь.
ГЛАВА 26
Из
Лермонтов долго стоял у окна, словно стараясь запомнить этот с детства знакомый вид, потом зажег свечу на своем столе и, развернув рукопись, стал перечитывать написанное за последний день. Вдруг ему показалось, что кто-то шепчется за его спиной. Оглянувшись, он увидал у самой двери молоденькую девушку, почти девочку, которую встречал и во дворе и дома. Она побелела от страха и часто крестилась мелким крестом, повторяя шепотом: «Господи помилуй, господи помилуй!..»
Лермонтов удивленно смотрел на нее.
— Ты что? Ко мне?
Тогда, роняя платок с головы и открывая совсем юное, еще полудетское лицо и русую косу, она бросилась к его ногам и прижалась лбом к полу.
— Барин, помоги! Помоги, миленький! Кормилец наш, помоги!..
— Встань! — почти крикнул он, поднимая ее с пола. — Встань сейчас же! Ты здешняя? Я тебя видел.
— Здешняя, барин, миленький, Фроська я.
— Наша?
— Ага. Только я обмененная!
— Какая, какая?
— Обмененная я! — повторила Фроська, заливаясь слезами. — Барыня меня на коляску обменяла!
Он приподнялся с дивана и с ужасом посмотрел на юное лицо, по которому текли слезы.
— Какая барыня? — прошептал он. — Елизавета Алексеевна? Моя… моя бабушка?!
— Ага! — утвердительно кивнула головой Фроська. — Вельяшева барина знаешь? У него коляска аглицкая, а она нашей барыне нужная. Барин, помоги!..
— Да ты толком говори! — крикнул он, чувствуя, как волна жалости и стыда перед этой девочкой поднимается в его сердце. — У него коляска, а ты при чем?
— А ему рукодельница занадобилась, а я у вас в рукодельной первая. Они меня и обменяли… А у меня мать-отец в Тарханах и жених ямщиком. Барин, миленький, не губи, не отдавай меня на сторону! За что же я обмененная-то?!
— Нет, нет, я не позволю! — быстро заговорил он, глядя на дверь, за которой еще недавно смолкли бабушкины шаги. — Я не позволю этого!.. Никуда тебя не отдадут! Слышишь? Веришь мне?..
— Барин, миленький!.. — Фроська снова бросилась ему в ноги.
— Вставай, вставай! Что это ты? Я этого не позволяю! Ваня где? — быстро спросил он. — Это он тебя привел?
— Ага, — чистосердечно призналась Фроська. — Родной он мне. Теткин сын.
— Поди пошли ко мне этого теткиного сына. А тебя ни на какую коляску не обменяют. Ни на новую, ни на старую. В Тарханах была — тут и останешься.
— Барин, родной!.. Дай тебе бог счастья!
— Да ты опять в ноги?! Ваня!
Ваня уже стоял у дверей и исподлобья, со страхом и надеждой смотрел на своего господина.
— Ты что в дверях жмешься? — взглянул на него Лермонтов, делая строгое лицо и неумолимые глаза. — Думаешь, ругать буду? Не буду.