Избранное
Шрифт:
В моем некрологе напишут когда-нибудь: он таскал с собой много книг и фруктов.
Продовольственный магазин ломится от товаров, но, к сожалению, одного там нет: оливкового масла и оливок. Почти всюду привычное самообслуживание, только сыр и колбасу отпускают по чекам, пластмассовые корзины здесь очень глубоки. Я действую по русской методе: складываю цены выбранных товаров — двести граммов колбасы, двести эмментальского сыра, выбиваю в кассе чек и хочу получить по нему товар, и на меня обрушивается поток брани: «Ну что мне делать с этой бумажкой, на что она мне?! Неужели вы не могли сначала взвесить, а потом заплатить? Как это я могу отрезать вам двести граммов, а? Как вы себе это представляете,
Продавщица смеется, пожилой господин улыбается, девчонки хихикают, сдвигают головы, прыскают и, покраснев, пускаются врассыпную.
Хороший обычай: у мясного прилавка можно сразу купить хлеб и булочки; об этом вам напомнят, если вы забыли.
Определение «русский» угрожает — по достойным уважения мотивам — перейти в «советский», хотя это отнюдь не синонимы. «Советское право», «советская дипломатия», «советская этика» — это соответствует содержанию, но «советский коньяк» попросту бессмыслица, потому что знатоки различают грузинский и армянский. Или «советская водка», ведь имеется в виду русская, в отличие, например, от польской. «Настоящая советская кухня», — прочел я однажды в Лейпциге — хозяин ресторана зачеркнул этой вывеской несколько сотен народов.
Из последних сил добираюсь до дому, валюсь в кровать, проглатываю (с желатином) пятидневную порцию хинина и звоню Габору, Ютте, Ференцу и Золтану с просьбой о лекарствах в лошадиных дозах.
Антология венгерской любовной лирики, выпущенная издательством «Корвин» (странно, что я не получил своего экземпляра). Очень хорошее любовное стихотворение Агнеш Немеш Надь, о которой я раньше почти ничего не знал, — «Алчба». Чтобы испытать полное упоение, надо поглотить, уничтожить партнера, но «я люблю тебя, ты любишь меня… Безнадежно!» Включил это стихотворение в свою домашнюю сокровищницу. И низкий поклон переводчику.
Собственно говоря, уже пора бы расстаться с могилами.
Переводы этого тома подтверждают мое горькое изречение, навлекшее на меня упреки в высокомерии: «Лучше никакого перевода, чем плохой перевод…» Передо мной перевод одного стихотворения Йожефа; если бы у меня в чемодане не лежал случайно подстрочник именно этого стихотворения, я после второй строфы пожал бы плечами и сказал: «Очень слабое стихотворение!» — и если бы я ничего не знал о великом таланте Йожефа, я бы сделал вывод: «Очень слабый поэт!» Но в этом переводе устаревшие слова и обороты так явственно исходят от переводчика, что я воздержался бы от суждений об оригинале. Хуже всего посредственность, превращающая все в одно месиво.
Надо считаться с переводчиком-перевоплотителем. А он считается с поэтом-первовоплотителем?
Ярость и грипп борются друг с другом, акула против спрута, и спрут побеждает.
Среди моей добычи Г. Роберт Граггер «Старинные венгерские рассказы», и здесь я наконец-то нахожу нечто о яростном Геллерте, о котором до сих пор знал только, что его скатили с горы, с той самой, откуда он теперь грозит нам. Скатили в бочке, утыканной гвоздями, прямо в Дунай.
Вот его примерное жизнеописание. Уроженец Венеции. Из богатой семьи. Блестящее образование. Отец погиб в крестовом походе. Сын, уже будучи аббатом, решает идти по стопам отца и (Сражаться с языческими собаками на Востоке,
Прекрасное наблюдение древнего хрониста: «Когда он (Геллерт) однажды писал, его от слишком большой силы воображения свалил сон…»
Черта характера Геллерта, которую я у него и не предполагал: «Когда король Стефан хотел наказать розгой справедливости одного из рожденных им сыновей за проступок, отец Геллерт защищал его со слезами сострадания».
Еще эпизод, о котором можно размышлять бесконечно. Геллерт путешествует с вооруженными воинами, вдруг он слышит скрип ручной мельницы и пение женщины. Приблизившись, он видит женщину, которая поет, и вращает мельницу, и мелет пшеницу, тут он спрашивает своего спутника: «Скажи, Вальтер, мельницу приводит в движение искусство или работа?» Вальтер: «И то и другое, отче, искусство и работа, ибо ее вращает не животное, а мы сами своею рукою». Геллерт: «Сколь примечательно это, как род человеческий кормит себя. Если б не было искусства, кто смог бы вынести работу?» Изречение, под которым я тотчас же подписываюсь.
Дата его мученической смерти — 1047 год. В этом же году Макбету явились ведьмы.
Был ли Геллерт и вправду таким фанатиком, каким он выглядит здесь? Не думаю; он не был пламенным Бонифацием [50] , он не валил дубов голыми руками, скорее, он был очень умным дипломатом. Кроме того, я прочел, что он был «невысок ростом и истощил силы свои в служении господу».
Его пытаются подвести под определение «высококультурный реакционер», но подобные определения мало что говорят, а это к тому же, скорее всего, ошибочно. Тот, кто хотел в ту пору сделать венгров европейским народом, вероятно, должен, был обратить их в христианство; но как бы то ни было, ему поставлен памятник, и ночью его освещают — это очень славно.
50
Бонифаций (680–755) — проповедник, рьяно обращавший в христианство древних германцев, по преданию свалил дуб Вотана, которому они поклонялись. Канонизирован католической церковью.
Рядом радио орет во все горло вальс за вальсом. «Если б не было искусства, кто смог бы вынести работу?» Но как выносить искусство?
При помощи работы.
Я весь распух и отупел. И к тому же боли в сердце от хинина. Ютта, Габор, Ференц и Золтан прислали лекарства: Ютта — пестрые капсулы без руководства к применению, зато Золтан — белые шарики с двумя руководствами, Ференц — хинин в желатиновых облатках, Золтан — абрикосовую палинку, а Эльга — приглашение в Лукачские бани: сегодня она там плавает, не пойду ли я с ней. Я глотаю три капсулы, три шарика, три облатки, низко, с вожделением кланяюсь абрикосовой палинке и принимаю приглашение Эльги.
Предостережение свыше: шофер не знает Лукачских бань и расхваливает Рудашские, прославляет Кирильские, хочет повернуть за мостом Эржебет не направо, а налево, к Геллертским баням, и, так как я настаиваю на Лукачских и вспоминаю улицу Лео Франкеля, где они расположены, он высаживает меня наконец перед соседними Часарскими, Императорскими банями. «Часарские бани, — говорит он, — сами видите, только Часарские, и никаких Лукачских нет, здесь Часарские, там Часарские, и рядом Часарские, и там тоже Часарские, а дальше ничего».