Избранное
Шрифт:
Вчера вернулся поздно и еще очень долго не мог заснуть; задремал на рассвете, видел сон о трех принцессах, известный сказочный мотив, разыгранный во сне от начала и до конца в ошеломительных вариантах, — законченное, готовое для печати произведение, действие которого происходит в Камбодже, кричаще непристойное, дерзкое, с бесстыдной насмешкой отражающее жизнь, завершившуюся крахом.
В вестибюле, куда я вхожу, суматоха; толстый гостиничный бой и кассирша выгоняют через вращающуюся дверь цыганят. Даже тихая и терпеливая дама — дежурный администратор — возмущена: «Они уже и в „Асторию“ заявляются, нужно наконец вызвать милицию». Я пользуюсь случаем, чтобы снова пожаловаться на неисправность радиоприемника, тихая администраторша удивлена: «Ведь мастер смотрел приемник».
Процессия
А вот что было явью, действительностью: бесконечный проход через операционные залы, отделенные друг от друга ширмами, за которыми что-то делали с живыми людьми; я прошел через них ребенком, когда в монастырской школе сломал руку и мне предстояла операция; еще до сих пор вижу полость чьего-то рта сквозь разрезанную щеку, а перед этим — улыбающегося человека с кривыми окровавленными щипцами и вокруг него смеющихся людей в белом.
А потом меня кормили бутербродами с толстыми сардинками и целыми маленькими сосисочками и принесли мне стакан чаю, и я сидел в глубоком кресле, а мимо меня проезжали белые каталки, и это тоже было явью, действительностью.
Действительность: бомба, попавшая в школу в Йене, где лежали раненые с черепными ранениями.
Действительность: женщина стонет, громко произносит слова молитвы, хрипит…
Действительность: голос Вайнерта, услышанный в Харькове в казарме вермахта, и листы Ренуара и Сезанна под мешками с углем в погребе крошечной букинистической лавки в восточном районе Берлина.
И действительностью было появление Воланда; и сообщение об ученом, которому отрезало голову трамваем, — тоже действительность.
К завтраку является Габор со своим необъятным портфелем; я рассказываю ему, как из отеля прогоняли цыганят, а он советует мне не поддаваться первому впечатлению и остерегаться ложной романтики. Конечно, это дети, их дерзость прелестна, глазищи, спутанные волосы — все так, но на ближайшем углу отцы, или дяди, или бабушки, или старшие братья перевернут их вверх ногами, чтобы вытряхнуть все из карманов, и отлупят, если они попытаются что-нибудь утаить… Хочешь доставить этим ребятишкам удовольствие, подари им жевательную резинку, это единственное, чего у них не отберут взрослые.
Пожилая дама за соседним столом, которая каждое утро выпивает три большие кружки пива, — тоже действительность.
Цыгане, рассказывает Золтан, кочуют по всей стране, как птицы по небу — причудливыми стаями, которые иногда распадаются, иногда стремительно слетаются вновь. Подобно птицам, они внезапно собираются на берегу реки, в долине, на окраине города — облако повозок, попрошайничества, скрипок. С прошлой недели они, прикочевав из степи, все больше окружают Будапешт.
По дороге к Ференцу внезапное затмение чувств: в каждый свой приезд я бродил здесь по Белградской набережной, и смотрел на одно окно, и внушал себе решимость — подойти к ближайшему телефону и спросить, будет ли мне позволено зайти, и вот теперь я навсегда опоздал.
«Навсегда» — это ты поймешь лишь впоследствии.
Что так привлекло меня при первом чтении Лукача? Как ни странно, но, безусловно, совсем не то, что было в этой книге от «самого Лукача», меньше всего специфическое, больше всего (быть может, даже и главным образом) общие положения. Это было первое знакомство с духовно Другим, первая встреча с марксизмом, с диалектикой, с материализмом, разве мог я выделить тогда в этом индивидуальное? То, что Некто (или, лучше, некий метод) видит взаимосвязи, линии, процессы, закономерности там, где мы привыкли видеть только голые даты, даты, заключенные в рамку других
79
Это тебя касается (лат.).
Шла речь о военной литературе, о магически завораживающей силе самых ярких картин сражений и ужасов войны, это было то, что пережил я сам. Каким же образом это все оказалось в истории литературы?
Ницше и варварство, или Рильке и варварство, или мещанство и варварство — это было мое кровное, Толстой тоже вдруг стал моим кровным, и тут в мое потрясенное сознание ворвались вести об Освенциме и Нюрнберге.
Словно настал hora mortis [80] . Я не был в Освенциме, я ничего не знал об Освенциме… Именно об этом «Что я знал?» я всегда хотел написать; мне виделся рассказ, на него хватило бы, наверно, листа бумаги.
80
Час мертвых (лат.).
И конечно, я тогда читал по-фашистски, а как же иначе… Ядро работы Лукача — его высказывание о демократии, о ее отсутствии в немецкой истории и роковых последствиях этого — я вообще не понял, более того, попросту не заметил.
А стихи, которые я до антифашистской школы выцарапывал каждый вечер на деревянной дощечке и снова соскребал утром осколком стекла, потому что у меня не было другой дощечки, были всего лишь продолжением моего обычного ежевечернего сочинительства — солдатским стихокропательством, они были им, и они им не были.
Они уже не были им: в них уже звучал Освенцим.
И все же они им были.
И не были: S превратилось в Р.
И все-таки были.
Уже в антифашистской школе, когда я читал «Диалектику природы» и «Анти-Дюринга» Энгельса, я начертил на драгоценной четвертушке бумажного листа — ее должно было хватить на восемь лекционных часов — систему координат; Северный полюс я обозначил «МА» (материализм), южный — «ИД» (идеализм), на западе я написал «МЕ» (метафизика), на востоке — «ДИ» (диалектика), на юго-востоке я написал ГЕГЕЛЬ, а на юго-западе ПЛАТОН, на северо-западе ФЕЙЕРБАХ, БЮХЕР и МОЛЕШОТТ, и, когда наш преподаватель спросил меня изумленно, на что я — какой ужас! — трачу бумагу, я гордо ответил, что я набрасываю схему философии, в которую войдут все философские школы и течения: наверху — материализм, внизу — идеализм, слева — метафизика, справа — диалектика, и преподаватель с воодушевлением кивнул, а потом мы вместе соображали, куда отнести агностицизм Канта, который Ленин назвал «стыдливым материализмом», в конце концов мы поместили его наверх, на северо-северо-северо-восток, и я начал изобретать схему диалектики.
Я в кино с Юттой и Золтаном. «Холодные дни». Этот фильм нельзя забыть… Замерший Дунай, низкие, едва слышные взрывы… Эти глаза… И снова повторяющийся вопрос: кто сосчитал мертвых, откуда нам знать, сколько их было, кто сосчитает мертвых?
Страшные вариации детской песенки.
Мое поколение пришло к социализму через Освенцим. Любое размышление о пройденном нами пути внутреннего изменения должно начинаться с газовой камеры.
А когда закончился наш путь изменений?