Избранное
Шрифт:
В пять часов утра площадь перед особняком Кэбля окружили четыре взвода солдат.
Внутри кордона были только «осужденные» и с ними — исполнявший роль палача фельдфебель, два капрала — его помощники и командующий казнью обер-лейтенант.
Обер-лейтенант, надев монокль и пощелкивая хлыстом из желтой кожи, отдал приказ:
— Исполнитель приговора, делайте свое дело!
Два капрала связали сзади руки Михалко, а фельдфебель набросил ему на шею петлю.
В этот момент к командующему обер-лейтенанту подскочил человек, штатский. Он жестикулировал, плакал, кричал, умолял, грозил,
Обер-лейтенант с удивлением взглянул на эту странную фигуру.
— Как вы смели переступить кордон? Фельдфебель, как вы пропустили сюда этого человека?
Отец умолял его. Умолял по-венгерски, по-еврейски, по-русински, протягивая к нему сложенные, как на молитве, руки.
Не получив ответа, он начал грозить обер-лейтенанту поднятым кулаком.
— Капрал! Гоните этого сумасшедшего к черту! И погладьте его слегка!
Отец защищался. Бросившемуся на него капралу он укусил руку. Из руки капрала потекла кровь. Он ударил отца кулаком в лицо. Отец пошатнулся и упал на колени.
Он уже не просил и не угрожал. Он проклинал. Расставляя руки, он на венгерском языке, но с ненавистью древних еврейских пророков проклинал убийц.
Обер-лейтенант отвернулся. Капрал толкнул старика прикладом в грудь, а когда тот упал, ударил его в голову…
Когда старик Михалко уже висел, два помощника палача схватили сына медвежатника. Иван бил их ногами, царапался, кусался.
Из двадцати осужденных к смерти казнили только семнадцать. Троих спасла австрийская артиллерия, начавшая — по ошибке — обстреливать Пемете. Над площадью перед особняком Кэбля один снаряд взрывался за другим. Осколок шрапнели разорвал живот одному из повешенных русинских лесных рабочих. Другой попал в лицо командующего обер-лейтенанта с моноклем.
Солдаты разбежались. Палач и его помощники тоже удрали. На трех последних осужденных, одному из которых петля была уже наброшена на шею, никто не обращал больше внимания. Они могли пойти домой.
Отца понесли домой я и Маруся. Над нашими головами разорвался снаряд, но мы остались невредимы.
Маруся раздела отца, уложила в кровать и обмыла его. На голове у него, за левым ухом, была глубокая рана.
Изо рта, носа и левого уха медленно сочилась кровь. Он был без сознания.
— Кровоизлияние у него внутри, — сказала Маруся и перекрестилась.
Врача не позвали. Доктор Шебец работал в военном госпитале в Марамарош-Сигете. Немецкого военного врача нечего было приглашать — он все равно не пришел бы.
Весь день и всю ночь просидел я около отца. Его смуглое лицо на моих глазах стало бледно-желтым, а потом зеленоватым. Под глазами появились синяки, которые все темнели и ширились. Губы стали иссиня-белыми. Лежавшие на одеяле руки были как восковые.
Он не был уже живым человеком, хотя еще не умер, еще дышал. Одеяло на его груди медленно вздымалось и опускалось.
На рассвете он раскрыл глаза.
— Тебе очень больно, папа?
Он делал большие усилия, но ответить не мог.
Мы несколько минут смотрели друг на друга.
Глаза отца были ясные, чистые, детские. Взгляд их был бесконечно печален. Он долго смотрел на меня, потом закрыл глаза, а когда опять раскрыл,
Он хотел что-то сказать.
Потом опять взглянул на меня. Глаза у него сделались мутными.
Я приник ухом к его губам.
Так я услышал, понял его шепот.
— …будь твердым… сильным… смелым… будь… всегда будь человеком…
Шепот перешел в хрипение.
Глаза умершего закрыла няня Маруся.
Она подвязала подбородок покойника носовым платком.
И душу горячего венгерского патриота Моисеева вероисповедания няня Маруся рекомендовала — на русинском языке — милосердию Иисуса Христа, его матери Марии и всех прочих святых.
Над нашими головами артиллерия императора Франца-Иосифа продолжала поединок с артиллерией царя Николая.
Часть третья
Царствование Григория Жатковича
Возвращение
Как известно, осенью 1914 года я находился в деревне Пемете, в непосредственной близости от русско-немецко-австрийской линии огня. В том же году, 22 октября, там умер мой отец. После похорон, уложив в походный мешок самую ценную часть отцовского наследства — немного белья и несколько семейных фотографий, — я отправился пешком в Марамарош-Сигет. Попрощавшись с няней Марусей, которая не захотела покинуть свою родину, я поехал в Будапешт и в течение полутора лет жил у Филиппа Севелла, вернее — у тети Эльзы, так как дядя Филипп — военный врач запаса — находился в то время на фронте, а потом попал в плен к сербам. Тетя Эльза работала в военном госпитале сестрой милосердия — волонтеркой, а моя мать — платной сестрой. Я учился в университете до тех пор, пока весной 1916 года не был вынужден опять вернуться в родной Подкарпатский край — меня призвали в армию, а так как я был родом из Берегского комитата, то должен был явиться в мункачский пехотный полк. Таким образом, я снова встретился со многими товарищами детства, в том числе и с Миколой Петрушевичем.
Из четырех с половиной лет, полученных им за хранение книг Шевченко, Микола отсидел в тюрьме лишь два года, после чего его прямо из тюрьмы отправили в призывную комиссию. Комиссия признала его годным для службы. Поэтому остальную часть наказания с него сняли, чтобы он мог пойти в армию. Военное обучение я проходил вместе со своим молочным братом, но на фронт мы явились порознь. Его назначили в маршевую роту, отправлявшуюся на русский фронт, меня послали на румынский. Перед отправкой мы долго разговаривали и, взвешивая шансы, гадали, кто из противников выиграет войну — Германия, Англия или Россия.
К тому времени румыны уже продвинулись в глубь Трансильвании. Батальон, в котором я служил, впервые столкнулся с ними в долине реки Ольт. Румынские позиции, против которых нас послали в атаку, были укреплены на скорую руку. Перед позициями было широкое, залитое солнцем поле, которое мы должны были пробежать под огнем румынских пулеметов.
В первый год войны солдат воодушевляли перед штыковой атакой торжественными речами. Когда же я попал на фронт, вместо речей раздавали ром. С тех запах рома всегда вызывает во мне такое же настроение, как траурная музыка.