Избранное
Шрифт:
Два года назад наша ома умерла. Хоть мама и была недовольна, хмурилась, папа все равно пошел провожать ее на кладбище Нойер Фридхоф. Народу на похоронах было совсем мало: два-три родственника, дочь и мой отец. Да будет земля ей пухом! Это она выучила меня немецкому языку. С тех пор все в моей жизни идет на лад.
Нашего поезда еще не было. Я стояла рядом с Моникой Шнейдер; смотрела, как двое моих земляков подметают перроны, один — совсем рядом, другой — чуть поодаль. Тот, что был поближе, пускал дым сквозь густые усы.
— Эй, Кямиль-ага, — неожиданно крикнул он. — Кончай и иди сюда. Мюнхенский экспресс скоро отойдет.
Второй метельщик выпрямился. Я вздрогнула, будто электрический разряд
Голова у меня пошла кругом. Что все это значит? Подойти к папе я побоялась: не хотела привлекать внимания Моники Шнейдер — не ровен час, она его узнает. Попадаться на глаза папиному напарнику тоже было рискованно. Самое разумное было держаться в стороне. Я спряталась за Хайнриха: спина у него широченная да еще и гитара в руках. А сама все смотрела на папу. Обычно, отправляясь на работу, он надевает старую кепку, которую привез из деревни. Но в этот день на нем было кепи, похожее на то, что носят французские полицейские. И муниципальная форма. Не позови его по имени напарник, я бы его даже не заметила. Длинной щеткой, напоминающей зубную, он выбирал окурки из-под ног пассажиров. Некоторые немцы — точь-в-точь как американцы — бросают где попало скомканные пакеты из-под кока-колы. Или швыряют пакеты из-под простокваши в мусорные урны, да только промахиваются. Наша ома говорила, что до войны все немцы были очень чистоплотными. Теперь они изменились в худшую сторону.
Пока я продолжала исподтишка смотреть, как работает папа, показался наш поезд. Папа по-солдатски вскинул щетку на плечо и перешел на наш перрон. Он встал рядом с напарником, и оба они смотрели, как подкатывается, шипя и пыхтя, поезд. У обоих были очень длинные и пышные усы. Отец поглядывал и в нашу сторону. Может быть, искал меня в толпе учеников. Заметив это, я еще больше расстроилась.
Экскурсия была рассчитана всего на один день. Что же мне сказать вечером, когда я вернусь домой? «Стало быть, папа, тебя вышвырнули с этого замечательного завода, который походит на мечеть Мальтепе? Пришлось тебе податься в метельщики?» Но я уже заранее знала, что он ответит:
«Я уже рассказывал тебе, доченька, об автоматах. Их устанавливают на заводе все больше и больше. Каждый из этих проклятых автоматов заменяет десяток, а то и сотню рабочих. Вот и стали увольнять лишних, в первую очередь иностранцев. Так я и оказался на улице. Конечно же, я очень расстроился. Но вас я не хотел расстраивать, никому ничего не сказал. Семь месяцев искал работу. Уходил утром, в обычное время, а к вечеру возвращался. Спасибо хоть друзья помогли, устроили уборщиком. Теперь я, как видишь, подметаю перроны на дуйсбургском вокзале. Вместе со своим напарником, Ибрагимом из Авноса. Ты, Гюльтен, совсем уже большая, должна немного разбираться в жизни. Работа есть работа, стыдиться ее не приходится. И все же я тебя прошу: ничего не говори ни матери, ни братьям. И еще одна к тебе просьба — та же, что и всегда, — блюди себя, доченька. Не опозорь ни себя, ни семьи нашей. Вот и все, что я хотел тебе сказать…»
Из сборника «Ночная смена» (1981)
Билет на самолет
— Говорю тебе, не уезжай. Ты что, по-турецки не понимаешь? — долбила Айше своему благоверному. — Не у-ез-жай!
Разговор шел в огороде на самом краю касаба. Помидоры, картофель, баклажаны, перец, латук, кресс-салат стояли, облитые светлым лунным медом.
— Не уезжай, отцов тезка!
Вот уже семь лет, как Айше, средняя дочь сапожника Шакира, замужем за печником Шакиром. Женщина она в самом соку, кровь с молоком.
Сейчас он в месячном отпуске. Но через четыре дня должен вернуться в Германию. Время пролетело, как тень от самолета. Ни одного дня, ни одной ночи они зря не потеряли. Но Айше так и не насытилась. Еще пуще разохотилась. Спали они на сторожевой вышке, в глубине огорода. Ночи были лунные и безлунные. Случалось, прихватывали и день. «Райская жизнь, — пошучивали они. — Иной раз и после обеда отдыхаем. Как господа».
— Говорю тебе, не уезжай, не уезжай, отцов тезка. Не могу я без тебя, отцов тезка, не могу. По ночам вся горю, а тебя рядом нет. Только и остается, что сынишек и дочку целовать… Всех денег на свете не заработаешь. Не уезжай! По-турецки говорю тебе. Или ты уже позабыл наш родной язык? Может, переводчик тебе нужен? — страстно шептала Айше, глядя на веснушчатый, с крупной луной посредине, лик небес и целуя мужа.
Шакир лежал ничком, приподняв голову, с сигаретой в зубах.
Ночь была прохладная. Айше прикрыла мужа старым одеялом. Он весь ушел в свои мысли.
«Люди в ногах у важных господ, всяких там эфенди и беев валяются: пустите нас в Германию. Во все двери стучатся, руки целуют: пустите нас в Германию. А уж о взятках и говорить нечего — на каждом шагу приходится подмасливать. Моя же заартачилась: „Не уезжай, отцов тезка… По-турецки не понимаешь?..“ Два года я оттрубил. Прикупил вот этот огород. Полдолга уже выплатил. А человеком не стал. До сих пор „печником Шакиром“ кличут. Оттрублю еще два годочка: весь долг выплатим. Не только дом — и коровник поставим. Голландские коровы по тридцать литров молока дают. Один литр — восемь, а то и десять лир. Не хочешь продавать — сбивай масло, вари сыр. Живи себе в полное свое удовольствие…»
— Не надо мне ни коров, ни коровника, только не уезжай!..
«Ведь она же дочь сапожника. Сам он бедняк, ничем не может помочь своей дочери. Да она у него и не одна — сыновья есть. А я, печник, еще беднее, чем он. Не про нас ли сказано: „Двое голых в одной бане сошлись“? Ни у нее, ни у меня за душой ничего нет. А мы вот полюбили друг дружку. Поженились. Троих ребятишек завели, каждый что свет в окошке. Дай ей волю, она еще троих заведет. А она все долдонит: „Не уезжай, отцов тезка“. Легко говорить: „Не уезжай“. А как жить-то? Железо вздорожало. Плата за съем мастерской и дома повысилась. Мясо и хлеб не укупишь — такая цена стала. Завтра ребята пойдут в школу. Гони деньги на одежду, книги, тетради, ранцы. Сейчас мы, слава Аллаху, здоровы, а завтра свалиться можем. Раскошеливайся тогда на докторов и лекарства. Хворый печь не сложишь… Никакой тебе уверенности в будущем. А тут, глядишь, и дочь подрастет: готовь приданое. Сыновьям копи деньги на калым. Откуда возьмешь такую прорву?! А эта дуреха заладила: „Не уезжай да не уезжай!“ Ведь мы с ней вместе все обдумывали. В Германию я с ее согласия записался. Не так уж много с нас и содрали. Два года отбарабанил уже. Худо ли будет, если я еще пару годочков повкалываю?..»
Дососав сигарету, он раздавил окурок о дощатый настил. Ветерок донес с реки шелест камыша и тростника. Заквакали лягушки. Где-то на дальних болотцах завыли шакалы. В ночном небе не было ни одной грозди облачков, ни одного дымка. Только в светлом ореоле плыла большая четырнадцатидневная луна. Дети давно уже уснули. Он привлек к себе Айше. Они пылко обнялись — и снова заспорили:
— Говорю тебе, не уезжай. Неужто непонятно? — повторяла молодая женщина, будто перебирала четки.
— Ну что ты гундосишь одно и то же! Можно подумать, у тебя и слов других нет.