Избранное
Шрифт:
— Как они там поживают? — спросил я.
— Кто? Там почти никого не осталось. Уали и Равех в армии, Мулуд — в Орании, Уамер дни и ночи проводит на полях. А остальные меня уже забыли. Мне даже не предложили поесть, я чуть не умер с голоду. В первый вечер один земляк поделился со мной ячменной кашей, но не мог же я столоваться у него. За последние двое суток я съел семьсот граммов сухарей — вот и все.
— Пошел бы к моему отцу.
— Я не решился пойти к твоему отцу. Искал только тех, для кого играл ночами до самой зари.
Глаза Муха увлажнялись все больше и больше.
— Почему же ты не навестил жену?
— Через месяц после свадьбы она уехала к своим родственникам с материнской стороны. Все ждет,
— А твои поля?
— Не хочу ничего от тебя скрывать. Я не вспахал ни одного арпана [13] , не посадил ни одного дерева, не посеял ни меры зерна. Я не раскрывал рта, даже когда пастухи пригоняли коз пастись на мои участки. Пусть другие заботятся о счастливой старости: пусть умрут богатыми, важными и все-таки печальными. А я хочу одного — пожить в свое удовольствие; молодость — дар божий, и упускать ее — грех.
13
Арпан — мера земельной площади (около половины гектара).
Я мимоходом отметил, что зерно, брошенное Менашем, попало в благодатную почву.
— Я не люблю жену. Она это понимает, потому и уехала; она надеялась, что я позову ее. Я не люблю своих полей; все, что там можно найти, собирают друзья моего отца; они же косят и траву.
Краткие, отчетливые звуки сигнала, сзывающего на вечернюю поверку, заглушили голос Муха; он умолк и продолжал молчать даже после того, как отзвучал горн. Он не шевелился и, казалось, не спешил идти на призыв.
— Вставай, а то еще запишут, что ты в самовольной отлучке, — сказал я.
— Ну и пусть, — отозвался он, пожав плечами.
По ровному, очень старательному почерку я понял, что письмо Аази написано ею собственноручно. Смысл его был весьма туманен, я прочел письмо по частям и долго размышлял, прежде чем наконец понял, что именно хочет сказать моя жена. Французским Аази владела далеко не в совершенстве, но дело было даже не в этом: она стремилась не столько высказать какие-то мысли, сколько подсказать их.
Перечитав письмо несколько раз подряд и дополнив недомолвки воспоминаниями, я уразумел следующее: моя мать плохо относится к Аази; жена не может объяснить, чем это вызвано, потому что сама не понимает. Если б не заступничество моего отца, моя мать, вероятно, прогнала бы ее; свекровь уже знает, что перемирие подписано, и ждет только моего возвращения, чтобы я сам отослал жену.
«Ты только возвращайся поскорее,
Она все мне твердит: „Почему у тебя нет детей?“, но ведь если мне придется уехать, так тебе же будет лучше, что у меня нет детей».
Я пожалел, что не съездил в Тазгу на праздник рождения пророка. Тогда я увидел бы все своими глазами, ведь туманные фразы Аази дают лишь повод для шатких предположений, а главное — мне, быть может, удалось бы восстановить мир.
И вот я впервые стал разузнавать, когда же предполагается демобилизация.
Ответ на этот вопрос я нашел в полученном на другой день письме Идира, который находился тогда в Блиде; письмо было злобное, мрачное. Армия вконец разочаровала моего товарища — характер у него был чересчур независимый, чтобы подчиняться какой-бы то ни было дисциплине. Он рассчитывал на приключения, но его так никуда и не отправили из Алжира. Он сделал все возможное, чтобы стать летчиком, а его зачислили в нелетный состав. Вопреки собственному желанию он попал в учебную часть и должен был стать унтер-офицером — одним из тех, кого он презрительно называл «служаки». Он познакомился
Он не ошибся. В середине октября после сложных формальностей мы с Менашем покинули казарму, вырядившись в самые невероятные одежды. Мух должен был освободиться несколько позже.
Мы дали себе зарок не работать целый год после демобилизации. Мы так и не попали в ту великую мясорубку, ради которой покинули родные места, зато годичный опыт научил нас не придавать значения никаким дипломам и аттестатам. Поэтому ни Менаш, ни я не стали продолжать учение. Даже Меддур, также приехавший из Блиды, заявил, что не собирается возвращаться в школу, где он преподавал до мобилизации. Цель у нас была умеренная и вполне определенная: по утрам вставать когда вздумается, не страшась сигнала побудки; засыпать лишь после того, как веки начнут сами собою смыкаться; есть досыта; ходить гордо подняв голову, выпятив грудь и заложив руки в карманы; на улице не жаться к домам, боясь нарваться на офицера, который сразу догадается, что ты удрал с поста. Мы много раз повторяли: «Ничего не делать, ни о чем не думать. Только спать».
Но жизнь опрокинула все наши планы. Разве те, кого мы любим, те, кто нас ненавидит, да и просто окружающие дадут нам жить спокойно только потому, что в течение года нас трепало, словно листья на ветру?
Не прошло и месяца, как щеки Менаша округлились; и он возобновил свои бесконечные ночные прогулки. Мух еще не приехал, и Менаш отправлялся один; домой приходил лишь на заре. Идир стал молчалив. Он уезжал на два-три дня на охоту и возвращался обычно в сумерках, как раз в то время, когда Менаш уходил на прогулку, — возвращался грязный, обросший, осунувшийся, с видом человека, разочарованного в жизни. Он передавал Менашу Бенито, который очень привязался к моему брату, мимоходом бросал «Добрый вечер» и садился один ужинать в большом зале; покончив с едой, он ногой отпихивал блюдо, заворачивался в свой коричневый верблюжий бурнус и ложился спать в углу. Спал он тревожно, во сне то командовал каким-то воображаемым взводом, то напускал Бенито на дичь, которая от него неизменно ускользала. Ко мне в комнату доносился его голос, во сне он становился еще более хриплым; когда Идир начинал кричать уж очень громко, у него вырывались какие-то непонятные слова; от ужаса Аази затыкала себе уши и молча прижималась ко мне. Но еще хуже бывало, когда Бенито, возбужденный сонным голосом хозяина, принимался скрестись в дверь, а иной раз начинал лаять, да так оглушительно, что Идир просыпался.
Однажды вечером, возвратясь с Менашем с охоты, я крепко заснул, и разбудил меня на этот раз не Идир, мучимый кошмарами, а чей-то громкий крик и вслед за ним голос моей матери. Она ломилась в дверь. Я вскочил. Тут я обнаружил, что жены нет рядом, и меня охватил какой-то безрассудный страх.
— Мокран, вставай!
Я бросился к двери.
Моя мать держала Аази под руки, а та понурила голову, как ребенок, которого бранят; потом мать резко втолкнула Аази в комнату. К счастью, кровать стояла прямо против двери. Аази тяжело рухнула на постель и разрыдалась; ее трясло.
Я не все понимал в том потоке слов, который лился из уст взбешенной матери:
— Она одна стояла на лестнице… одна… в такой час… а ты, Мокран, спал… Это подколодная змея, гадина, приносящая несчастье. Из-за нее ты чуть не погиб на войне. Выгнать ее, выгнать завтра же, а не то я сама уйду из дому. И это жена моего сына…
Она металась от порога к постели, в отчаянии била себя руками по лицу, указывала пальцем на гору, призывая святых в свидетели, а когда не находила слов, то кричала: «О! О!»