Избранное
Шрифт:
— Самолетов налетит видимо-невидимо. Староста селения Мишле уже приказал рыть траншеи.
И с совершенно бесстрастным лицом поясняла:
— Все мужчины уедут. Все. Останутся только старики, дети и женщины. Как же мы будем пахать?
Женщины слушали ее разинув рот, потом каждая вставляла свое слово, делилась впечатлениями, и завязывался общий разговор. Так продолжалось до поздней ночи изо дня в день.
Всем этим крестьянкам никогда не приходилось бывать дальше Аурира, соседнего села, и даже холм Ишеридена представлялся им каким-то далеким миром; их зачаровывали названия неведомых стран, а война казалась волшебной сказкой с продолжением. Каждый вечер Акли и Давда рассказывали что-нибудь новенькое.
Вот
— Да спасет нас аллах от этого несчастья! Если святые по-прежнему хранят нас, наши юноши от нас не уедут. Мужья, братья и дети останутся при вас.
— Баба Уали, а вот говорят, будто Гитлер — людоед, дьявол и что все немцы готовы умереть за него как участники священной войны.
Слова эти, хоть и походили на проклятье, по существу, выражали восторг перед человеком, которому под силу перевернуть весь мир.
— Будь он проклят! Да нашлет на него аллах какую-нибудь страшную болезнь, чтобы он умер.
И женщины расходились в унынии. Зачем старик хочет оборвать нить такой занимательной истории? И что он может знать, слепой, старый и неграмотный? Куда ему до Акли, ведь Акли читает газеты!
Женщины у колодцев, на дорогах, мужчины на сельской площади, в кофейнях, на базарах — все только и толковали об этом. И хотя всем этим людям война не сулила ничего, кроме несчастий, они ждали ее чуть не с радостью — у одних были на то свои причины, другие же проявляли странную беспечность. Наконец-то великое событие, роковое (раз оно может стоить жизни), всеобщее (раз оно захватит всех), наконец-то оно нарушит однообразие быта! Люди словно устали от уверенности, что завтра будет то же, что было вчера, и своим молчаливым или высказанным согласием они ускоряли эту безумную гонку к чудовищной развязке. Впрочем, многое подталкивало их на это: голову забивали газеты, радио, тщательно рассчитанный обман. Может быть, думали они, война послужит лекарством от нищеты, которая уже много лет гнетет Тазгу и другие горные селения, от этой всеобщей расслабленности? В конце концов все стали желать войны или по меньшей мере возлагать на нее какие-то надежды.
И правда, давно уже наше селение точил какой-то странный, непостижимый недуг. Его ощущали всюду и нигде; временами казалось, будто он совсем прекратился, а несколько месяцев спустя он внезапно обрушивался с удвоенной силой, словно в отместку за краткую передышку, которая была нам дарована. Жители испробовали все известные средства; но они оказались бесполезными, тем более что никто в точности не знал причины недуга, не знал, какого святого прогневили, в чем молодежь преступила границы дозволенного, в чем ошиблись старики на сходке: пустились ли они в ложные умствования или приняли несправедливые решения.
Два года подряд пересыхали все источники, и за водой приходилось ходить очень далеко — вниз, в долину. Град побил всходы на пашнях; за одно лето в Ифранском лесу, с промежутком в несколько дней, четыре раза пришлось тушить занявшийся пожар. Дети перестали драться, они усаживались в кружок на площади и, словно старцы, толковали об автомобилях и о ценах на продовольствие; они не играли, как, бывало, мы, в шакалов, в вепрей, в затейливые игры, уводившие нас до Аурира, а то и дальше; у них и в мыслях такого не было, чтобы бросаться камнями, и старики, которые запрещали нам это развлечение, так как от него сильно страдали посевы, в конце концов стали жалеть о том, что стайки мальчишек уже не носятся по нивам,
Но худшее заключалось не в этом, худшее заключалось в том, что все было погружено в уныние: и мулы, не спеша бредущие вниз по склону кладбища Такоравт, и сонные волы, и женщины с ношами, вяло выполняющие постылую работу, с которой они давно бы могли покончить; казалось, и у людей, и у животных впереди целая вечность и потому им нечего торопиться; можно было подумать, что и мужчины, и женщины не ждут больше для себя ничего хорошего, они словно отреклись от всех мирских радостей.
И уж очень много молодых людей уезжало во Францию на заработки. Земля не могла удовлетворить всех потребностей. У наших дедов было вдвое меньше потребностей и вчетверо больше земли, чем у нас. Поэтому все и уезжали. Начало положили двое сыновей сапожника, уехавшие после того, как сам он умер; за ними последовали Мебарек, Уали, Али, наконец, Идир, но о нем трудно было сказать что-либо определенное. Уезжал он, конечно, не для того, чтобы наниматься на работу; никто даже не знал, возвратится ли он.
Нигде уже не видно было шумных, веселых и дерзких ватаг — все уехали на заработки, и улицы стали тише и пустыннее. Теперь никто уже не поджидал девушек на площадях, и они ходили за водой не чаще, чем было нужно. А ведь прежде они то и дело бегали к роднику; по словам Уали, можно было даже подумать, что кувшины у них дырявые; теперь же они ходили медленно и чинно, причем только к ближайшим родникам, тогда как прежде они хохотали, шныряли глазами по сторонам и норовили пойти за водой в самый дальний конец села. А родники и дороги, где уже не слышался веселый шум девичьих игр, приняли вид суровый и невозмутимый — как рассуждения мудрецов.
К тому же появился избыток девушек; их стало так много, что это внушало тревогу. Никогда еще не было в Тазге столько девушек на выданье, и объяснялось это тем, что юноши перестали жениться. Они рассуждали, как руми [6] : сначала надо заработать достаточно денег, чтобы хватало на двоих; эти нечестивцы воображали, будто могут прокормить детей своим трудом, забывая, что богатство и бедность — все от аллаха. Мудры были наши предки: они сначала женились, ибо знали, что тем самым не только удовлетворяют естественные потребности, но и следуют велениям аллаха и заповедям пророка, а лишь потом уже заботились они о нуждах семьи, ибо безгранична милость аллаха.
6
Европеец, обычно француз.
Но дело заключалось не только в этом. Сельские сходки постепенно превращались в беседу между моим отцом и шейхом. Во всей Тазге не осталось людей, которые могли бы рассуждать долго и с достоинством: старики не брались тягаться с шейхом или моим отцом, а молодые не умели произнести связной речи по-кабильски; если же все-таки кому-нибудь из них случалось брать слово, то седовласые головы стариков, сидящих в ряд на каменных плитах, никли одна за другой: всем становилось неловко, будто они слушают лавочников. Речи молодых были сухие, холодные, сбивчивые, без цитат из священных книг, и ставили перед собой выступавшие обычно пустяковые цели; любимым их словечком был «лмуфид» — минимум; чего было ждать собранию от их речей, раз они открыто стремились всего лишь к минимуму?