Избранное
Шрифт:
Мириам улыбалась.
Ее удивляла его злость, откровенная несправедливость почти всех его утверждений. Казалось, Вилфред умышленно старается быть несправедливым. Когда Мириам улыбалась, это означало, что она не согласна с ним, и он это знал, он все знал наперед, этот юноша, так непохожий на людей, среди которых она жила.
— И вся эта болтовня об изяществе, гармонии… — Вилфред закурил сигарету, десятую за то время, что они сидели на скамье, и устремил враждебный взгляд вдаль, в вечерний весенний сумрак, окутавший пруды легкой дымкой. — Погляди на этих лебедей. Люди стараются развести их повсюду, где только
Мириам не могла удержаться от смеха. Но смех ее был невеселым. Она чувствовала нежность к этому юноше, хотя ей трудно было соглашаться с ним…
— Не понимаю, — сказала она. — Можно подумать, что вам доставляет удовольствие всех разоблачать, всюду находить недостатки.
— Вам?
— Ну да, вам. Не забудь, что я росла в окружении своих единоверцев, евреев. А у нас никто не любит выискивать недостатки у своих родных, во всяком случае не это для нас главное. Конечно, мы тоже иногда ссоримся, но мы не радуемся тому, что где-то что-то неладно.
Он сразу стал серьезным.
— Да, я знаю, твоему отцу пришлось трудно…
— Отцу? Ну да, и отцу, конечно, тоже. Почему ты вечно спрашиваешь об отце? Ведь и другим, хотя бы, например, моим дядям… И мамин брат хлебнул горя. В Галиции всем евреям было несладко, всем, кто беден.
— А кто не беден?
— Им тоже по-своему было нелегко. Но они хоть могли откупиться. А некоторые помогали бедным. Нам, например, помогли. И теперь мы живем хорошо.
Он мысленно оценивал ее слова. Она употребляла такие слова, как «хорошо», как «люди добры». Стало быть, люди обладают способностью забывать и скрывать, и еще одной способностью, которая знакома Вилфреду лучше, чем кому бы то ни было, — выставлять напоказ нечто противоположное тому, что испытываешь.
— Что значит «хорошо живете»? Она с удивлением взглянула на него.
— Как это — что значит? Ну, хотя бы то, что теперь у нас есть деньги. И вообще нам хорошо жить своей семьей. Ты ведь знаешь, брат у меня известный юрист.
— А у меня приятель учится на вечерних курсах, — заметил Вилфред.
Они посидели молча, глядя на лебедей. Он прав, в них есть что-то злобное. В их движениях не только величавый покой. А прежде они всегда казались ей царственными.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — заговорила она. — Тебе непонятно, что люди к чему-то стремятся. Вечерние курсы, консерватория… Но люди от этого становятся счастливее, — заключила она, довольная тем, что сумела найти объяснение.
— И вы рады этому — тому, что становитесь счастливее?
Он сказал это совсем тихо. Как будто даже не ожидая ответа. Она спросила:
— Зачем ты сам портишь себе настроение?
— А я и не знаю, к чему это — стараться быть счастливее, — угрюмо
— Твой Моцарт, например, вовсе не был счастливым!
— Ты думаешь? А я подозреваю, что он нарочно придумывал себе несчастья.
— Вроде как ты, — сердито сказала она. — В точности как ты. Ты нарочно растравляешь свои раны.
Он упрямо возразил:
— Знаю. Но от этого я не становлюсь счастливее.
— Да ты и не хочешь быть счастливым. Людям, которые слишком себя жалеют, никогда не бывает хорошо. Они растрачивают себя по пустякам. В этом все дело.
— Мириам, — сказал он. — А знаешь, мне кажется, я тебя люблю.
Она сидела на скамье не шевелясь. У нее была такая манера сидеть не шевелясь, когда неподвижность — не просто пауза между двумя движениями, а нечто гораздо большее. На пыльной, усыпанной гравием площадке еще лежал тонкий слой снега. Казалось, он гипнотизировал Мириам.
— Я выйду замуж только за еврея, — сказала она. — И я никогда не позволю себе полюбить другого — не того, за кого я выйду замуж.
Сжигаемый каким-то холодным огнем, Вилфред думал: «Она добра. Таким и надо быть». И от этой мысли в нем вспыхнула злость.
— Ну что ж, Менкович, который ведет у тебя класс скрипки, — еврей.
— Да, — ответила она и немного погодя добавила: — И он хороший педагог.
«Ну и что из того? — раздраженно думал он. — Что тут такого? Мы дружили, я провожал ее домой, может, я даже ее люблю. Северное сияние».
— Ты мне нравишься, когда бывает северное сияние, — сказала она вдруг, коротко засмеявшись. — Когда мы смотрим на него с ограды Ураниенборгской церкви. Тогда я тебя люблю.
Черт бы побрал этот инстинкт! Неужели он произнес слова «северное сияние» вслух? Да нет, она просто догадалась. Как мать, как Эрна, как Кристина. А может, вообще его мысли всегда так легко угадать?
— А знаешь, когда ты не хотел меня видеть, когда ты… болел… — начала она.
Он не пришел ей на помощь. Он смотрел на лебедей. Они плавали по определенной системе, описывая друг возле друга круги. Когда хотел он, не хотела она. А когда она готова была захотеть, появлялся третий. Тогда первый кидался на третьего, а она спокойно уплывала прочь. Величаво уплывала прочь.
— Я сорок пять минут стояла у двери, прежде чем решилась позвонить.
Вот как… а потом, потом… Он тоже когда-то позвонил к Андреасу в дверь, а потом убежал и спрятался на лестнице, чтобы подшутить над старой служанкой. Вот так было с ним, с тем, кто не добр.
— Ты думаешь, приятно быть немым? Сидеть и раздувать зоб, когда кто-нибудь на тебя смотрит.
— Может, я сумела бы тебе помочь, — сказала она. — Я надеялась, что смогу.
Вон что она вообразила! Вообразила, что заставила бы его заговорить. Вообразила себя смиренной жрицей храма.
— А почему именно ты?
Она чуть заметно безнадежно отмахнулась.
— Урок кончился, — сказала она. — Мне пора.
Урок кончился. Ее урок музыки. Значит, чтобы побыть с ним, она тоже прогуляла урок — она тоже солгала, она, которая не лжет. Упустила случай увидеть своего Менковича…
— Мне бы следовало растрогаться, — сказал он. — Но вообще, в самом деле пошли. Меня ждут родные. Они заклали тельца.
— Ты этого не заслужил, — сказала она, вставая.
Он тоже встал, раздраженно покосившись на лебедей.