Избранное
Шрифт:
— Не узнаете меня, тетя Руфф? — спросил он.
Та растерянно опустила руки.
— Не могу в квартиру попасть, — тихо продолжал солдат. — Жены, видать, нету дома. Ключ, наверно, у вас; может, пустите?
Он внимательно всматривался в худое, подвижное лицо женщины, на котором быстро сменяли друг друга недоумение, изумление, злорадство, сочувствие; лицо это, как историческая панорама, за минуту поведало ему обо всем, что за шесть лет произошло у него дома. Он отвернулся: не от нее он хотел узнать это.
— Будьте добры, дайте ключ! — сухо повторил он.
— Так вы живы, господин Юхас? — наконец разлепила привратница бледный
— Из плена я, — сказал солдат. — Я не писал из Дебрецена, из пересыльного лагеря, потому что два года уже от жены писем не получал. Дайте мне ключи!
Но привратница уже решительно, хотя и с видимым сожалением, покачала головой.
— Нет у меня ключей, господин Юхас! — сказала она с чуть большей долей сочувствия, чем нужно было бы для такого ответа.
Солдат понял ее. «Значит, жена жива, — подумал он. — А сын?»
— Квартира пока на мое имя записана? — спросил он и отвернулся, не желая больше ничего читать в лице женщины.
— А как же… конечно! — кивнула она. — Да вы присели бы, господин Юхас…
Когда он вновь шел вверх по лестнице, в висках у него стучало, в горле что-то жгло и царапало. Но едва он приблизился к двери своей старой квартиры, ослепляющая злоба куда-то ушла, оставаясь лишь в тугой напряженности нервов — да еще в мышцах, пожалуй; ее, во всяком случае, осталось достаточно, чтобы, не сняв даже рюкзака, одним толчком плеча высадить дверь. Едва он вошел, любопытные лица, быстро спрятавшиеся было за занавески в окнах, вновь появились в тихом свете осеннего утра; то там, то здесь открывались двери, какая-то особенно нетерпеливая бабенка, испуганно озираясь, перебежала в квартиру напротив. Внизу привратница осенила себя крестом и затопила плиту, готовить себе утренний кофе.
Солдат огляделся в кухне, потом прошел в комнату. Мебель вся была прежней, к ней добавился лишь дубовый письменный стол с зеленым сукном; стол уместился между окном и шкафом, на краю его в рамке стояла фотография незнакомого усатого мужчины. На спинке стула возле стены висел потертый мужской пиджак; солдат прикоснулся к нему только взглядом: пиджак был чужой. Глаза его, обегая комнату, задержались на щеточке для усов, на курительной трубке и на грязных носках, валяющихся в углу. Но гораздо сильней, чем зловонное дыхание чужих вещей, резануло по сердцу то, что дуло из каких-то тайных щелей мертвым запахом пустоты. Он рывком распахнул дверцу шкафа: на полках не было ни одной детской вещи. Не было их и в кухонном шкафу, и в комоде.
Он вернулся в комнату, к письменному столу, взял усатую фотографию, раздавил ее в кулаке. Гвоздики рамки вонзились в кожу, окровавили пальцы; он не заметил этого. Сняв рюкзак, он поставил его к стене, сел на стул. В комнате пахло не так, как когда-то, когда он жил здесь с семьей.
Появись сейчас перед ним жена и ее любовник, он бы убил их на месте; он туго напряг плечи, губы его дрожали от ненависти. Но когда через час он поднялся со стула, ярость утихла. Он вышел в кухню, разжег в очаге огонь, на плиту поставил кастрюлю с водой. Большой синий таз с потрескавшейся эмалью стоял, прислоненный к стене, на прежнем месте, за табуреткой. Кровь снова бросилась солдату в лицо: таз бесстыдно напомнил ему руки жены и знакомый изгиб спины — но знакомым этим движением она другому теперь ставила таз на кухонную табуретку… Сразу нашел он и мыльницу: на кухонном шкафу, под сложенным, влажным слегка полотенцем. За мыльницей обнаружилось старое
Он встал в таз ногами, с головы до ног вымылся, потом бритвой чужого мужчины тщательно выскреб лицо. Движения его постепенно замедлились, обрели тот неспешный ритм, что был выработан годами монотонной лагерной жизни. Вынув смену белья из рюкзака, он оделся, съел кусок хлеба с яблоком, посидел у окна, глядя на редких прохожих на узенькой улице, затем вытер губы ладонью и подошел к шкафу. «Из чистых, видно…» — подумал он, вынимая чужую мужскую одежду и кидая ее в потертый коричневый чемодан, найденный тут же. В шкафу висели два костюма: полотняный, для лета, и черный; под ними стояли начищенные коричневые ботинки. Карманы он не осматривал, да и комод очищал от всего, что казалось чужим, брезгливо и скопом, не приглядываясь.
Порой взгляд его падал на стекло входной двери — но там лишь подрагивал тихий свет осеннего солнца, разрываемый изредка быстро мелькнувшей человеческой тенью. В полдень тени стали скользить чаще; но жена не пришла домой готовить обед, и солдат понял: встречи ждать придется до вечера. Разбираясь с вещами, он — рядом с зияющей пустотой на месте ребенка — обнаружил и новые щели, сквозь которые взгляд проникал в омытое ветром, осиянное радостным светом, безвозвратно ушедшее прошлое: над кроватями на обоях он заметил темный прямоугольник, где висела прежде свадебная фотография его родителей, и еще нашел розовую шкатулку с узором из незабудок, в которой жена берегла его любовные письма; теперь шкатулка была пуста. Не нашел он и писем, которые посылал домой из плена.
Чтоб скорее шло время до вечера, он исправил на кухне протекающий кран, вырезав прокладку из подошвы изношенного башмака; починил в двери выломанный замок, забил два-три гвоздя в расшатавшийся стул. Он как раз закончил со стулом, когда дверь распахнулась. Первой в кухню вошла жена, следом — ее сожитель. По выражению лиц видно было, что они все уже знают.
— Вы пока там, за дверью, постойте, — сказал он мужчине, — мне с женой надо с глазу на глаз переговорить.
Ухватив того за лацканы пиджака, солдат вытолкнул его на галерею и, забрав у жены ключ, закрыл дверь.
— Не бойтесь, Маришку я не трону! — крикнул он сопернику; голос его был совершенно спокоен, он даже сам этому удивился. — Будьте там, пока я не позову!
Жена постарела: смерть сына оставила неизгладимый след на ее лице. Даже шаги стали словно бы более грузными, а во взгляде застыл лихорадочный отблеск — это сразу бросилось солдату в глаза, когда он повернулся и наконец посмотрел на нее; только стройной осталась она такой же, как в девках.
— Садись! — сказал он, вдруг потерявшись.
В комнате было так тихо, что с проспекта Ваци доносились звуки трамваев.
— Садись! Ты с работы?
— Да, — ответила женщина.
Он кивнул.
— Ты не бойся, я тебя не обижу, — тихо, словно бы и не ей, говорил он, — я поговорить только, а потом отпущу… Сын где?
— Умер, — сказала она.
— Когда?
— В сорок четвертом, во время осады.
— Я знаю, что осада в сорок четвертом была, — сказал солдат, — в лагере нам объявляли… Ты потому и сошлась с этим… усатым, что сын умер?