Избранное
Шрифт:
Тогда произошло чудо. Он долго смотрел на нее, ужасно бледный, и глаза у него сверкали, как уголья. Повинуясь инстинкту, она, совсем как Клод, откинула голову, сдвинула брови, вздернула подбородок. А сама, настоящая, хотела одного — воскресить его, любой ценой вернуть ему разум.
Как во сне поставила она пластинку. Повинуясь ее зову (каждая клеточка кричала: «Сюда, сюда!»), Романо обнял ее талию. Кровь ударила ей в голову, в висках шумело. Она хотела одного — танцевать, быстрей, быстрей, и забыть, кто она, и чтобы он забыл, и осушить до дна эту минуту, и превратиться в Клод.
Пластинка доиграла до середины; он оторвался
«„Романо, не уходи, останься дома! Без тебя я никогда не стану взрослая, останусь старой девой!“ Стареющая женщина перебирала перед зеркалом плохо нанизанные четки — безумные мольбы, и я никак не могла понять, при чем тут я. Мне было тридцать два года, а я и мечтала, и одевалась, и играла, как юная девушка. Мама никогда не занималась мной. Никто — ни мужчина, ни женщина — никогда не стучался в мою дверь.
Я слышала много раз, что приходит время, когда какие-то силы начинают бродить в тебе, и тело расцветает, и мужчины оборачиваются, когда ты проходишь по улице. А со мной этого не было. Я жила в какой-то спячке, одна среди книг и игрушек. Весна не приходила.
Я хотела только одного — быть такой, как все, как мои старые подруги, у которых есть и муж и дети. Притаившись в углу, я смотрела, как ведет себя Романо с этой Клод, и спрашивала: „Почему мужчину тянет к женщине? Что есть у женщин такого, чего нет у меня?“ А теперь и он, Романо, покидал меня.
Я поняла, что от судьбы не уйти и остается одно — смириться. Может быть, мне будет легче перейти от детства к старости, чем женщинам, которые знали жизнь и мужчин. У меня были нитки и иголки, и в тот самый вечер я принялась за рукоделье.
Я думала — стоит примириться, и все будет просто. Я не знала, что тело не прощает. Не знала, что смутные сны, похожие на кошмары, становятся до жути простыми, когда к тебе подходит мужчина, и мне страшно тогда, как бы не сделать того, что никогда не смела, и я прошу мадонну, чтоб она состарила меня поскорее».
Агеда остановилась, как будто ей не хватило дыхания, и Авель увидел морщинки на ее лице.
«Ну, а Романо, — продолжала она, — Романо с того дня был совсем как мертвый. Шел сентябрь; ободранные эвкалипты стояли в саду, словно нищие в лохмотьях; поскрипывал громоотвод, монотонно капало из труб, хлопала створка чердачного окна. Последние птицы летели над самой землей и громко кричали. Ждали суровой зимы, и все мы чувствовали, что стареем с каждой минутой.
Мама старалась перед нами казаться спокойной, но, как только мы с папой уходили, она изводила Романо упреками. Она его выдумала, как Давида, — приписывала ему зрелый разум одного человека, силу другого, железную волю третьего, и получался идеальный юноша, одаренный всеми добродетелями, рядом с которым настоящий, живой Романо совсем терялся.
Она удивлялась, например, что он может развлекаться без нее, а когда она узнала, что у него такие же страсти, как у других мужчин, она плакала. Она довольно долго вынашивала мечту о мужчине высшего типа, который во имя любви отказывается от обладания, и в тот день, когда она узнала правду об его отношениях с Клод, она горько упрекала его за измену выдуманному ею идеалу.
И вот
Его шаги гулко звенели, как будто он бежал по моей голове. Он рылся в шкафах, перевернул всю комнату. Потом ураган пронесся в обратном направлении — по лестнице, по коридору, по галерее, к выходу. В гараже дремал автомобиль, который он приобрел за несколько месяцев до того. Я слышала, как он завопит мотор — все стекла дрожали. Свет фар осветил на минуту эвкалипты, и гравий захрустел под колесами.
За ужином никто ничего не сказал. Мама и папа уже давно не разговаривали. На этот раз я решила последовать их примеру. Я думала: „Может быть, он разыщет Клод и будет с ней счастлив“. Не помню, видела ли я сны в ту ночь, но знаю хорошо, что много раз просыпалась от страха.
На следующий день, утром, пришла весть из поселка. Автомобиль Романо разбился на шоссе, и нас просили опознать тело.
У самого моста, на дне оврага метров двадцати глубиной, лежала машина вверх колесами, совсем как перевернутая черепаха. Мы спустились вниз, а за нами шли зеваки. Мы не плакали — ни папа, ни мама, ни я. Нам было слишком плохо.
Тело прикрыли простыней, и я не смогла посмотреть. Зато я запомнила итальянских кукол — он взял их с собой, и они болтались, раскачивались на ветру, как марионетки в театре…
Я поискала глазами, нет ли поблизости куклы Смерти, но ее нигде не было».
«Донья Эстанислаа, — сказала ему Филомена, — женщина очень мудреная, ее надо вот как знать, чтобы с ней поладить. Хозяин, бедняга, не догадался вовремя ее приструнить. Да, дорого он за то поплатился, очень дорого! Я ведь молодого хозяина тоже знала. Наверное, набили тебе голову всякими про него выдумками, только я-то лучше помню, что там у них было.
Когда они на террасе обедали, я все из кухни слышала. Сеньорито Романо ей говорил: „Я такой самый, как все, грубый, — говорит, — и вульгарный. Я не прадедушка какой-нибудь, и не барышня, и не артист из театра“. И пошло — она ему хочет доказать, что он этот, гений, а он свое, обыкновенность свою защищает. „Мы давно сами себя обманываем, — он ей говорит, — боимся прямо посмотреть на вещи. Все питаемся ложью и фантазиями. Ты вот думаешь, я особенно умный, и меня в этом убедила, а я такой, как все“. И хотя она, Филомена, и не видела, ей нетрудно было представить, какое у хозяйки лицо и как она упрямо смотрит, когда спорит против очевидного.
В ту зиму, когда сеньорито уехал, он ей ни одного письма не прислал. Сеньора всякий день ходила за письмами и возвращалась ни с чем. Тяжело было на нее смотреть — забьется в коляске в самый угол, лицо белое как мука, а глаза как у мертвой, По вечерам она сама ему писала, долго. Электричество горело до самой зари.
Ну, а в мае он привез сеньориту Клод, и сеньора чуть с ума не сошла. Прямо умирала от ревности, потому что знала, что сеньорито влюбился и жениться хочет. А сказать боялась, как бы его не рассердить. Только всем было видно, чт'o она думает. Не могла она выносить эту самую Клод. В комнате у себя запрется, жалюзи опустит в такую-то жару и сидит, платочек с одеколоном ко лбу прикладывает.