Избранное
Шрифт:
377
что, но это другой вопрос), так пусть уж лучше он немного пострадает, чем позориться перед Иваном Михайловичем. Нет, негоже. Я забыл прошлое, я и должен за это расплачиваться. Я, а не тот подполковник. Пусть мне будет стыдно перед друзьями. Виноват перед ними — значит, виноват. Надо об этом честно сказать им… Вот тебе и без эмоций. Тем житейское и сложно, что оно все сплетено из эмоций.
В передней зазвонил телефон.
— Слушаю,— сказал Покатилов.
— Костя, ты звонил мне? — У жены был искусно поставленный голос врача, умеющего воздействовать словом.— Плохо себя чувствуешь?
— Получил из военкомата задание написать о прошлом.
— Кляуза?
—
— Сейчас.
Он немедленно успокоился. В сущности, ему и не следовало так волноваться. Никто же пе выражает сомнений, что он был узником Брукхаузена. А раз так — значит, исключается домысел, что он в это же время будто по своей воле «…работал в Германии на заводе Мессершмитта, занимая высокий пост контролера», как написал Снегирев. Он сам, Покатилов, был неправ, когда сказал военкоматскому подполковнику, что это не доказательство. Это как раз доказательство. Другое дело — и тут нужны подтверждения,— что я по заданию Ивана Михайловича использовал должность низового технического контролера, по сути, бракера-приемщика, для организации выпуска деталей со скрытым браком. Ведь как мы решили портить носовую нервюру номер три со стальной накладкой?.. Все подробности этого отлично знает Виктор. Если бы еще можно было раздобыть свидетельство Анри Гардебуа или Джованни Готта! А Иван Михайлович как член интернационального комитета и военный руководитель подполья потом утвердил наше решение. Об этом — правда, кратко —он упоминал в письме горвоенкому, своему бывшему сослуживцу. А тот факт, что я был арестован и подвергнут пыткам? Иван Михайлович и об этом написал, назвав мое поведение геройским. Геройское не геройское, а ведь никто из подпольщиков тогда не был арестован, никто не пострадал: ни Виктор, ни Гардебуа, ни Готта… Это разве не доказательство?
Он вздохнул и лег ничком на кушетку. Что же, в крайнем случае напишу во Францию, в Париж. Попрошу французскую организацию бывших узников разыскать Анри Гардебуа и передать ему мое письмо. Лишь бы он был жив. Потом напишу в
378
Рим и попрошу итальянцев поискать Джованни Готта… То же и с нашей борьбой в лагерном лазарете. Напишу в Чехословакию Зденеку Штыхлеру —его имя как заместителя министра здравоохранения иногда мелькает в газетах,— напишу в Польшу Вислоцкому — тоже, кажется, вице-министр — и Богдану, если жив… А как фамилия Богдана? Не помню. Ну, все равно, обращусь к Штыхлеру и Вислоцкому, никто меня за это не убьет.
4
Вера Всеволодовна прошла вначале на кухню — он это слышал,—разгрузила хозяйственную сумку, спрятала в холодильник масло и молоко, затем долго, как это умеют делать только врачи, мыла теплой водой с мылом руки в ванной и лишь после этого появилась в комнате мужа. В свои тридцать лет Вера Всеволодовна сохранила девичью стать, однако лицо с черточками морщин возле глаз и немного повядшими губами выдавало возраст. Ипполит Петрович, единственная ее родня, усиленно рекомендовал племяннице есть натощак сырую морковь и умываться па ночь снятым молоком. Подруги недвусмысленно намекали, что пора к косметологу. Один Покатилов не видел никаких перемен в наружности жены и, как прежде, считал ее красавицей. Она неизменно оказывала на него умиротворяющее, седативное, как она выражалась, действие.
Вера Всеволодовна присела к мужу на кушетку бочком — опять так, как это делают только врачи,— свежая, спокойная, и сказала:
— Ну?
Он ей передал в лицах разговор с подполковником, пересказал дословно, в чем его обвинили и какова была реакция подполковника, когда он, Покатилов, сообщил, что был в Брукхаузене и санитаром и контролером. Не назвал жене только имени обвинителя.
Она
— Кто написал телегу, Костя?
— Разве так уж важно — кто?
— Зная, кто — легче бороться. Если это твой солагерник — большего подонка нельзя представить.
— Почему?
— Да потому что он пытается сыграть на том, что работники военкомата не знают и не обязаны знать всех тонкостей вашего концлагерного существования. «Контролер завода Мессершмитта» — ведь это звучит бог знает как грозно! Так и видится некто с моноклем или в черном мундире со свастикой. Или эта
379
фраза; «…находясь па излечении в немецком лазарете, помогал ставить медицинские опыты на живых людях, военнопленных разных наций». Да будь это правдой, тебя как военного преступника повесить мало!
— А если это писал человек, не имеющий никакого отношения к Брукхаузену?
— Все равно подлец, потому что в формулировках чувствуется предвзятость… Кто-нибудь из однокурсников, с которыми ты откровенничал? Черная зависть?
— У нас на мехмате таких не было.
— На тебя написал Снегирев, бывший твой комендант. Ты делился с ним воспоминаниями. А это такой тип!.. Я тебе не говорила, не хотела расстраивать. Он мне еще тогда предлагал стать его любовницей, называл себя вторым Распутиным…
Как ни удручен был Покатилов — рассмеялся.
— Снегирев — Распутин. Это, конечно, здорово… Но что посоветуешь, Вера?
— А что сам решил?
Он сказал, что, с его точки зрения, лучше бы всего обратиться к товарищам по Брукхаузену из Франции и Италии, попросить их написать воспоминания, как они вредили врагу в лагерных мастерских Мессершмитта и кто был главным организатором этого вредительства. Польские и чешские товарищи могли бы рассказать, как мешал опытам эсэсовского врача — изувера Трюбера политзаключенный профессор Решин, член подпольной организации лазарета, и как он погиб, защищая больных. Что до него, Покатилова, то он помогал Решину, чем мог, пока не перевели работать в мертвецкую, где он, между прочим, тоже выполнял задания подпольщиков. Кроме чехов и поляков, об этом знает старый немецкий коммунист Шлегель.
Вера Всеволодовна, подумав, ласково сказала:
— Надо было тебе, Костя, послушаться Ипполита Петровича и написать обо всем этом еще десять лет назад. Теперь он мог бы продемонстрировать твои записки как документ… Но чего нет, того нет. Ты напишешь очень спокойно подробные воспоминания о своей работе в концлагерных мастерских и в концлагерном лазарете и назовешь свидетелей, советских граждан.
— Но многих уже нет в живых. О других вообще не знаю ничего.
— Твое дело — объективно рассказать о прошлом и назвать людей. Кукушкина и Переходько, конечно, первыми. На заграничных антифашистов я бы пока не ссылалась.
— А это почему?
380
— Откуда ты знаешь, чем они занимались после войны и кто они теперь?
— Вера, честные, мужественные люди, какими они были в войну, в концлагере, не могут стать бесчестными в мирное время.
— Ты сам не раз говорил, что тогда люди были дружнее…
— Нет, нет, Вера, тут ты ошибаешься.— Покатилов замахал руками и сел, спустив ноги с кушетки.
— Хорошо, Котя,— тихо сказала она, назвав его так, как говорила ему в минуты душевной близости.— Они остались благородными и мужественными — так по крайней мере должно быть. Но тем более не следует обращаться к ним за помощью. Во-первых, они могут подумать совсем неладное… что тебя кто-то преследует, а во-вторых, и необходимости-то особой нет в зарубежных свидетельствах. Достаточно, я убеждена, назвать наших, своих товарищей. Ведь ты, проходя госпроверку, говорил обо всем этом?