Я замолчу, в любови разуверясь —она ушла по первому снежку,она ушла —какая чушь и ересьв мою полезла смутную башку.Хочу запеть,но это словно прихоть,я как не я, и всё на стороне, —дымящаяся папироса, ты хотьпойми меня и посоветуй мне.Чтобы опять от этих неполадок,как раньше, не смущаясь ни на миг,я понял бы, что воздух этот сладок,что я во тьме шагаю напрямик.Что не пятнал я письма слезной жижейи наволочек не кусал со зла,что все равно мне, смуглой или рыжей,ты, в общем счете подлая, была.И попрощаюсь я с тобой поклоном.Как хорошо тебе теперь одной —на память мне флакон с одеколономи тюбики с помадою губной.Мой стол увенчан лампою горбатой,моя кровать на третьем этаже.Чего еще?Мне только двадцать пятый,мне хорошо и весело уже.
<1933>
«Я замолчу, в любови разуверясь…» — Впервые в «Книге стихов».
Семейный совет
Ночь, покрытая ярким лаком,смотрит в горницу сквозь окно.Там сидят мужики по лавкам —все наряженные в сукно.Самый старый, как стерва зол он,горем в красном углу прижат —руки, вымытые бензолом,на коленях его лежат.Ноги, высохшие, как бревна,лик от ужаса полосат,и скоромное масло ровнозастывает на волосах.А иконы темны, как уголь,как прекрасная плоть земли,и, усаженный в красный угол,как икона, глава семьи.И безмолвие дышит: нештовсе пропало? Скажи, судья…И глядят на тебя с надеждойсыновья и твои зятья.Но от шороха иль от стукавсе семейство встает твое,и трепещется у приступкав струнку замершее бабье.И лампады большая плошказакачается на цепях —то ли ветер стучит в окошко,то ли страх на твоих зубах.И заросший, косой как заяц, твойнеприятный
летает глаз:— Пропадает мое хозяйство,будь ты проклят, рабочий класс!Только выйдем — и мы противу —бить под душу и под ребро,не достанется коллективунажитое мое добро.Чтобы видел поганый ворог,что копейка моя дорога,чтобы мозга протухший творогвылезал из башки врага…И лица голубая опухольопадает и мякнет вмиг,и кулак тяжелее обухабьет без промаха напрямик.Младший сын вопрошает: «Тятя!»Остальные молчат — сычи.Подловить бы, сыскать бы татя,что крадется к тебе в ночи.Половицы трещат и гнутся —поднимается старший сын:— Перебьем, передавим гнуса,перед богом заслужим сим.Так проходят минуты эти,виснут руки, полны свинца,и навытяжку встали дети —сыновья своего отца.А отец налетает зверем,через голову хлещет тьма:— Все нарушим, сожжем, похерим —скот, зерно и свои дома.И навеки пойдем противу —бить под душу и под ребро,не достанется коллективунажитое мое добро.Не поверив ушам и глазу,с печки бабка идет тоща,в голос бабы завыли сразу,задыхаясь и вереща.Не закончена действом этимповесть правильная моя,самый старый отходит к детям —дальше слово имею я.Это наших ребят калеча,труп завертывают в тряпье,это рухнет на наши плечитолщиною в кулак дубье.И тогда, поджимая губы,коренасты и широки,поднимаются лесорубы,землеробы и батраки.Руки твердые, словно сучья,камни, пламенная водаобложили гнездо паучье,и не вырваться никуда.А ветра, грохоча и воя,пролагают громаде след.Скоро грянет начало боя.Так идет на совет — Совет.
1932
Семейный совет. — Впервые в книге «Стихи и поэмы».
Убийца
От ногтя до локтя длиною,непорочна, чиста, свежа,блещет синяя под луноюсталь отточенного ножа.А потом одного порядкаи заход с одного конца —как железная рукояткав как железной руке отца.Он замучился, к черту, за деньу раздумий в тугом кольце,наподобие свежих ссадин —пятна синие на лице.Что-то глотка его охрипла,пота зернышки, как пшено,но в ладонь рукоятка влипла —все обдумано, решено.Он в подполье надулся квасом,часа ждет,захватило дух…Вот, встревоженный первым часом,задохнулся во тьме петух.Это знак.Но тоска, однако,жарит губы, печет лицо.Потрясенный тоскою знака,он шагнул на свое крыльцо.Он шагнул далеко и прямо —нож в ладони —вперед, пора…Перед ним голубая ямапряно пахнущего двора.От морозного, легкого взломажелтовата, местами темна,над хлевами трещит солома,привезенная днем с гумна.Жарко дышат родные кони,куры сонные у плеча,нож в ладони,фонарь в ладони —два сверкающие луча.Нож в ладони.В лепешку коровью,в эту пакость, летит сперва,обливаясь пунцовой кровью,петушиная голова —знак подавшая к бою…Та ведь…Рассыпаются куры кругом…Стервенеет хозяин — давиткур клокочущих сапогом.Жадно скалит зубов огрызки,нож горит,керосиновый чад —на ногах кровяные брызги,кости маленькие трещат.Птицы скоро порезаны.Уж онине трепещутся.Пух до небес.И на двор летит из конюшниСерый. В яблоках. Жеребец.Он себе не находит места,сталь на желтых его зубах —это слава всего уездаходит по двору на дыбах.Попрощайся с красою с этою.Вот он мечется, ищет лаз,и кровавые змейки сетью,как ловушка, накрыли глаз.— Пропадай, жеребенок, к черту,погибай от ножа… огня… —И хозяин берет за челкунастороженного коня.Кровь, застывшую словно патоку,он стирает с ножа рукой,стонет,колет коня под лопатку —на колени рушится конь,слабнет,роет навоз копытом —смерть выходит со всех сторон,только пух на коне убитоммокнет, красен,потом — черен.А хозяин в багровых росах,облит росами, как из ведра, —он коров и свиней поросыхрежет начисто до утра.Бойня. Страшная вонь. Отрава.Задыхаясь, уже на зареон любимого волкодаваубивает в его конуре.Он солому кладет на срубыи на трупы коров, коня,плачет,лижет сухие губызолотым языком огня.Ноги, красные, как у аиста,отмывает,бросает нож:— Получай, коллектив, хозяйство —ты под пеплом его найдешь…Он пойдет по дорогам нищим,будет клянчить на хлеб и квас…Мы, убийца, тебя разыщем —не уйдешь далеко от нас.Я скажу ему — этой жиле:— Ты чужого убил коня,ты амбары спалил чужие…Только он не поймет меня.
1932
Убийца. — Впервые: «Звезда», 1932, № 7; затем — в книге «Стихи и поэмы».
«Мы хлеб солили крупной солью…»
Мы хлеб солили крупной солью,и на ходу, легко дыша,мы с этим хлебом ели союи пили воду из ковша.И тучи мягкие летелинад переполненной рекой,и в неуютной, злой постелимы обретали свой покой.Чтобы, когда с утра природавоспрянет, мирна и ясна,греметь водой водопровода,смывая недостатки сна.По комнате шагая с маху,в два счета убирать кровать,искать потертую рубахуи басом песню напевать.Тоска, себе могилу вырой —я песню легкую завью, —над коммунальною квартиройона подобна соловью.Мне скажут черными словами,отринув молодость мою,что я с закрытыми глазамишаманю и в ладоши бью.Что научился только лгатьво имя оды и плаката, —о том, что молодость богата,без основанья полагать.Но я вослед за песней ринусь,могучей завистью влеком, —со мной поет и дразнит примусменя лиловым языком.
<1933>
«Мы хлеб солили крупной солью…» — Впервые в «Книге стихов».
Из летних стихов
Все цвело.Деревья шли по краюрозовой, пылающей воды;я, свою разыскивая кралю,кинулся в глубокие сады.Щеголяя шелковой обновой,шла она.Кругом росла трава.А над ней — над кралею бубновой —разного размера дерева.Просто куст, осыпанный сиренью,золотому дубу не под стать,птичьему смешному населеньювсе равно приказано свистать.И на дубе темном, на огромном,тоже на шиповнике густом,в каждом малом уголке укромноми под начинающим кустом,в голубых болотах и долинахзнай свистии отдыха не жди,но на тонких на ногах, на длинныхподошли,рассыпались дожди.Пролетели.Осветило сновазолотом зеленые края —как твоя хорошая обнова,Лидия веселая моя?Полиняла иль не полиняла,как не полиняли зеленя, —променяла иль не променяла,не забыла, милая, меня?Вечером мы ехали на дачу,я запел, веселья не тая, —может, не на дачу —на удачу, —где удача верная моя?Нас обдуло ветром подогретыми туманом с медленной воды,над твоим торгсиновским беретомплавали две белые звезды.Я промолвил пару слов резонных,что тепла по Цельсию вода,что цветут в тюльпанах и газонахнаши областные города,что летит особенного вида —вырезная — улицей листва,что меня порадовала, Лида,вся подряд зеленая Москва.Хорошо — забавно — право слово,этим летом красивее я.Мне понравилась твоя обнова,кофточка зеленая твоя.Ты зашелестела, как осина,глазом повела своим большим:— Это самый лучший…Из Торгсина…Импортный…Не правда ль?Крепдешин… —Я смолчал.Пахн'yло теплым летомот листвы, от песен, от воды —над твоим торгсиновским беретомплавали две белые звезды.Доплыли до дачи запыленнойи без уважительных причинвстали там, где над Москвой зеленойзвезды всех цветов и величин.Я сегодня вечером — не скрою —одинокой птицей просвищу.Завтра эти звезды над Москвоюс видимой любовью разыщу.
<1934>
Из летних стихов. — Впервые: «Известия», 1934, 24 мая.
Эдуарду Багрицкому
Так жили поэты.
А. Блок
Охотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам,И гнилью гусиных болотС тобою мы сызнова дышим.Ночного привала уютИ песня тебе не на диво…В одесской пивной подаютС горохом багровое пиво,И пена кипит на губе,И между своими деламиВ пивную приходят к тебеИ Тиль Уленшпигель и Ламме.В подвале сыром и глухом,Где слушают скрипку дрянную,Один закричал петухом,Другой заказал отбивную,А третий — большой и седой —Сказал:— Погодите с едой.Не мясом единственным сытыМы с вами, друзья одесситы,На вас напоследок взгляну.Я завтра иду на войнуС бандитами, с батькой Махною…Я, может, уже не споюАх, Черному, злому, ах, морюВеселую песню мою…Один огорчился простакИ вытер ненужные слезы…Другой улыбнулся:— Коль так,Багрицкий, да здравствуют гёзы! —А третий, ремнями звеня,Уходит, седея, как соболь,И на ночь копыто коняОн щепочкой чистит особой.Ложись на тачанку.И всяЧетверка коней вороная,Тачанку по ветру неся,Копытами
пыль подминая,Несет партизана во тьму,Храпя и вздыхая сердито,И чудится ночью емуРасстрел Опанаса-бандита…Охотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам,К гнилью гусиных болотС тобою мы сызнова дышим.И молодость — горькой и злойКидается, бьется по жилам,По Черному морю и в бой —Чем радовался и жил он.Ты песни такой не отдашь,Товарищ прекрасной породы.Приходят к нему на этажМеханики и рыбоводы,Поэты идут гуртомК большому, седому, как заметь,Садятся кругом — потомПриходят стихи на память.Хозяин сидит у стены,Вдыхая дымок от астмы,Как некогда дым войны,Тяжелый, густой, опасный.Аквариумы во мглуТекут зеленым окружьем,Двустволки стоят в углу —Центрального боя ружья.Серебряная ножнаКавалерийской сабли,И тут же начнет меж насЕго подмосковный зяблик.И осени дальней цвесть,И рыбам плескаться дружно,И все в этой комнате есть,Что только поэтам нужно.Охотник, поэт, рыбовод,Венками себя украся,В гробу по Москве плывет,Как по морю на баркасе.И зяблик летит у плечаЗа мертвым поэтом в погоне.И сзади идут фырчаКавалерийские кони.И Ламме — толстяк и простак —Стирает последние слезы,Свистит Уленшпигель: коль так,Багрицкий, да здравствуют гёзы…И снова, не помнящий зла,Рассвет поднимается ярок,У моего столаДвустволка — его подарок.Разрезали воду ужиОзер полноводных и синих.И я приготовил пыжиИ мелкую дробь — бекасинник, —Вставай же скорее,ВставайИ руку на жизнь подавай.
2 марта 1934
Эдуарду Багрицкому. — Впервые: «Звезда», 1934, № 4. Написано на смерть Багрицкого. Пронизано мотивами его поэзии («Тиль Уленшпигель», «Ламме», «Опанас», «Ах, Черному, злому, ах, морю» и т. д.).
Соловьиха
У меня к тебе дела такого рода,что уйдет на разговоры вечер весь, —затвори свои тесовые воротаи плотней холстиной окна занавесь.Чтобы шли подруги мимо,парни мимои гадали бы и пели бы, скорбя:— Что не вышла под окошко, Серафима?Серафима, больно скучно без тебя… —Чтобы самый ни на есть раскучерявый,рвя по вороту рубахи алый шелк,по селу Ивано-Марьину с оравоймимо окон под гармонику прошел.Он все тенором,все тенором,со злобойзапевал — рука протянута к ножу:— Ты забудь меня, красавица,попробуй…Я тебе тогда такое покажу…Если любишь хоть всего наполовину,подожду тебя у крайнего окна,постелю тебе пиджак на луговинудовоенного и тонкого сукна. —А земля дышала, грузная от жиру,и от омута Соминого левейсоловьи сидели молча по ранжиру,так что справа самый старый соловей.Перед ним вода — зеленая, живая,мимо заводей несется напролом, —он качается на ветке, прикрываясоловьиху годовалую крылом.И трава грозой весеннею измята,дышит грузная и теплая земля,голубые ходят в омуте сомята,пол-аршинными усами шевеля.А пиявки, раки ползают по илу,много ужаса вода в себе таит —щука — младшая сестрица крокодилу —неживая возле берега стоит…Соловьиха в тишине большой и душной…Вдруг ударил золотистый вдалеке,видно, злой, и молодой, и непослушный,ей запел на соловьином языке:— По лесам,на пустыряхи на равнинахне найти тебе прекраснее дружка —принесу тебе яичек муравьиных,нащиплю в постель я пуху из брюшка.Мы постелем наше ложе над водою,где шиповники все в р'oзанах стоят,мы помчимся над грозою, над бедоюи народим два десятка соловьят.Не тебе прожить, без радости старея,ты, залетная, ни разу не цвела,вылетай же, молодая, поскорееиз-под старого и жесткого крыла.И молчит она,все в мире забывая, —я за песней, как за гибелью, слежу…Шаль накинута на плечи пуховая…— Ты куда же, Серафима?— Ухожу.Кисти шали, словно перышки, расправя,влюблена она,красива,нехитра —улетела.Я держать ее не вправе —просижу я возле дома до утра.Подожду, когда заря сверкнет по стеклам,золотая сгаснет песня соловья —пусть придет она домойс красивым,с теплым —меркнут глаз его татарских лезвия.От нее и от негопахнуло мятой,он прощаетсяу крайнего окна,и намок в росепиджак его измятыйдовоенного и тонкого сукна.
5 апреля 1934
Соловьиха. Первоначальное название «Ревность». — Впервые: «Известия», 1934, 12 июля.
Елка
Рябины пламенные грозди,и ветра голубого вой,и небо в золотой коростенад неприкрытой головой.И ничего —ни зла, ни грусти.Я в мире темном и пустом,лишь хрустнут под ногою грузди,чуть-чуть прикрытые листом.Здесь все рассудку незнакомо,здесь делай все — хоть не дыши,здесь ни завета,ни закона,ни заповеди,ни души.Сюда как бы всего к истоку,здесь пухлым елкам нет числа.Как много их…Но тут же сбокуеще одна произросла,еще младенец двухнедельный,он по колено в землю врыт,уже с иголочки,нательнойзеленой шубкою покрыт.Так и течет, шумя плечами,пошатываясь,ну, живи,расти, не думая ночамио гибели и о любви,что где-то смерть,кого-то гонят,что слезы льются в тишинеи кто-то на воде не тонети не сгорает на огне.Живи —и не горюй,не сетуй,а я подумаю в пути:быть может, легче жизни этоймне, дорогая, не найти.А я пророс огнем и злобой,посыпан пеплом и золой, —широколобый,низколобый,набитый песней и хулой.Ходил на праздник я престольный,гармонь надев через плечо,с такою песней непристойной,что богу было горячо.Меня ни разу не встречализаботой друга и жены —так без тоски и без печалиуйду из этой тишины.Уйду из этой жизни прошлой,веселой злобы не тая, —и в землю втоптана подошвой —как елка — молодость моя.
1934
Елка. — Впервые: «Литературная Россия», 1964, № 48. Проанализировано Н. Лесючевским по неопубликованному тексту.
Прадед
Сосны падают с бухты-барахты,расшибая мохнатые лбы,из лесов выбегая на тракты,телеграфные воют столбы.Над неслышной тропою свисая,разрастаются дерева,дует ветра струя косая,и токуют тетерева.Дым развеян тяжелым полетомодряхлевшего глухаря,над прогалиной, над болотомстынет маленькая заря.В этом логове нечисти много —лешаки да кликуши одни,ночью люди не нашего богазолотые разводят огни.Бородами покрытые сроду,на высокие звезды глядят,молча греют вонючую водуи картофель печеный едят.Молча слушают: ходит дубрава —даже оторопь сразу берет,и налево идет, и направои ревет, наступая вперед.Самый старый, огромного роста,до бровей бородат и усат,под усами, шипя, как береста,ядовитый горит самосад.Это черные трупы растенийразлагаются на огне,и мохнатые, душные тениподступают вплотную ко мне.Самый старый — огромный и рыжий,прадед Яков идет на меняпо сугробу, осиновой лыжейпо лиловому насту звеня.Он идет на меня, как на муки,и глаза прогорают дотла,горячи его черные руки,как багровая жижа котла.— Прадед Яков… Под утро сегодняздесь, над озером, Керженца близ,непорочная сила господняи нечистая сила сошлись.Потому и ударила вьюга,черти лысые выли со зла,и — предвестница злого недуга —лихоманка тебя затрясла.Старый коршун — заела невзгода,как медведь, подступила, сопя.Я — последний из вашего рода —по ночам проклинаю себя.Я такой же — с надежной ухваткой,с мутным глазом и с песней большой,с вашим говором, с вашей повадкой,с вашей тягостною душой.Старый черт, безобразник и бабник,дни, по-твоему, наши узки,мало свиста и песен похабных,мало горя, не больше тоски.Вы, хлебавшие зелья вдосталь,били даже того, кто не слаб,на веку заимели д'o стащекотливых и рыжих баб.Много тайного кануло в Каму,в черный Керженец, в забытье,но не имет душа твоя сраму,прадед Яков — несчастье мое.Старый коршун — заела невзгода,как медведь, подступила, сопя.Я — последний из вашего рода —по ночам проклинаю себя.Я себя разрываю на частиза родство вековое с тобой,прадед Яков — мое несчастье, —снова вышедший на разбой.Бей же, взявший купца на мушку,деньги в кучу,в конце концов,сотню сунешь в церковную кружку:— На помин убиенных купцов, —а потому своей Парани —гармонисты,истошный крик —снова гирями, топорамиразговоры ведет старик.Хлещет за полночь воплем и воем,вы гуляете — звери — ловки,вас потом поведут под конвоемчерез несколько лет в Соловки.Вы глаза повернете косые,под конец подводя бытие,где огромная дышит Россия,где рождение будет мое.
1934
Прадед. — Впервые: «Известия», 1934, 18 сентября.
Командарм
Вот глаза закроешь —и полвекана рысях, пройдет передо мной,половина жизни человека,дымной опаленная войной.Вот глаза закроешь только —сновасиних сабель полыхает лед,и через Галицию до Львоваконница Республики идет.Кони в яблоках и вороные,дробь копыт размашистых глуха,запевают песню головные,все с кубанским выходом на hа:— hады отовсюду, но недаромдлинных сабель развернулся ряд,бурка крыльями над командармом,и знамена грозные горят.Под Воронежеми под Касторнойвсе в пороховом дыму серо,и разбиты Мамонтови черныйнаголовугенерал Шкуро.Это над лошажьей мордой дикойна врага,привстав на стремена,саблею ударилаи пикойполстраны,коли не вся страна.Сколько их сияло,сабель острых,сколько пик поломано —о томможет помнить Крымский полуостров,Украина, и Кубань, и Дон.Не забудем, как в бою угарно,как ходили красные полки,как гуляла сабля командарма —продолжение его руки.Командарм —теперь такое дело —свищет ветер саблею кривой,пятьдесят сражений пролетелонад твоею славной головой.И опять — под голубою высьючерез горы, степи и леса,молодость раскачивая рысью,конные уходят корпуса.Песня под копытами пылится,про тебя дивизия поет —хлеборобу ромбы на петлицытолько революция дает.Наша революция,что с боювсе взяла,чей разговор не стих,что повсюду и всегда с тобоюсилою луганских мастерских.И когда ее опять затронутяростным дыханием огня —хватит песен,сабельи патронов,за тобой мы сядем на коняи ударим:— С неба полуденного… —Свистнут пальцы с левого крыла —это значит — песня про Буденноговпереди конармии пошла.