Избранное
Шрифт:
— Тишина-то какая и красота кругом, — промолвил он, но тут же осекся: нет, меня, мол, не проведешь. Потом он прищурил глаза, оставив узенькие-узенькие щелочки, чтоб получше разглядеть ловушки, которые расставила ночь на его пути. Но быстро понял, что так он сделался слепым и беспомощным. Шире глаза и выше голову! В полумраке проступали очертания предметов, и чтобы отчетливей их видеть, надо было смотреть поверх них, ощупывать глазами все вокруг, чтобы разглядеть подстроенную ловушку; ведь ночь коварна, словно хищный зверь.
Матуш ничего не увидел, но знал, что надо быть терпеливым, бесконечно терпеливым.
Вот прямо на него несется темное колесо. Это крона дерева. Дерево приближалось к нему, как будто подходил человек с огромной головой, закутанной к тому же черным шерстяным платком.
— Это ты, Матуш?
Может, оно и зарычало, может, только собиралось — он уловил лишь шелестящее дыхание, похожее на шорох листвы под затихающим или зарождающимся ветром.
Поворот, а затем гулким грохотом отозвался мостик, в точности такой же, как у Матуша перед домом — со свободно уложенными бревнами. Грохот что-то всколыхнул в его памяти, какая-то мысль мелькнула в голове, но пропала, и Матуш рассердился, так как он знал, что это важно, очень важно в такую коварную ночь. Он даже немного погоревал из-за этого. Ему стало грустно, а потом тоскливо, совсем тоскливо, — ведь вспомни он об этом, глядишь — стало бы легче.
Если бы он шел пешком, если бы шел, как ходят миллионы людей этой ночью и каждую ночь, он остановился бы. Ужаснулся бы и остановился. Но Матуш не шел, не шагал, он ехал и не мог остановиться. Не остановилась и умная лошадь, она бежала, продолжая радоваться жизни, повернув набок голову, словно выжидала, когда же молчаливый хозяин окликнет ее.
Стало быть, Матуш только ужаснулся.
Из сумрака вынырнули кресты.
Три креста. Они стремительно приближались к нему, и Матуш похолодел от страха. Закрыл глаза, — крестов не стало, но вернулась эта мысль… вспомнил! Ну, конечно! Три креста. Когда под ним загромыхал мостик, он еще не мог вспомнить о них, не знал, что поедет к ним. Но только… какое мне дело до этих крестов? Какое? Говорят, здесь убили невесту, жениха и одного дружку, когда они возвращались со свадьбы. Разбойники! Они ограбили их и убили. Другие говорят, будто все это враки, что кресты стоят тут просто так, потому что и крестам надо где-то стоять.
— Но какое же мне дело до них? До этих крестов…
Летит над Матушем небо, по сторонам проносится ночной пейзаж. Матуш уже не задает себе никаких вопросов. Его беспокоит только одно — какое мне дело до этих крестов? Только это, больше ничего. Остальное он уже знает. Что об этом говорить, теперь и так все ясно, что ночь коварна, как хищник, как лиса. Ночь есть ночь, и даже если б она задумала обернуться чем-либо иным, ничего у ней не выйдет, все равно она останется ночью. Темной или лунной, грозовой или снежной. Или же тихой, это все равно. Ночь есть ночь, и все тут. А то было дерево, а вовсе не колесо. И не голова, просто обыкновенное дерево, а деревья не рычат: «Это ты, Матуш?» Чепуха!
— Но лошадка у меня умна! А вот жена — дуреха! — И вдруг уяснил себе еще что-то. — Соседи мне завидуют, а глухой больше всех. — Однако эти истины Матуша не радуют.
— Господи, но при чем все-таки кресты…
— Ох-хо-хо, — Истины не радуют его, и чем глубже он в них проникает, тем огорчительнее становятся они для него. Конечно, ночь тут ни при чем! Теперь Матуш уже знает, что о ночи он и не думал, что с самого начала он размышлял о жизни, а ночь вплелась в его мысли, как вплелось в них и все остальное, что он не очень-то хорошо понимал. Теперь он понял, но какой в этом прок?
— Ах! — На телеге снова что-то происходит. Это в Матуше ожило беспокойство. Из-за тех трех крестов. Ведь надо было на них перекреститься. Сроду он на них не крестился, но сегодня собрался, и — на тебе…
— Тьфу! — Это он хотел дать лошади знать, что вспомнил про кресты, но стоило ему сплюнуть, как все исчезло — соседи, и тот глухой, и дуреха жена, и лес, и умная лошадь, да и три креста, которым он не поклонился. Так все кончилось.
В город он поспеет до десяти. Это он проверит по часам на башне. Была бы только она освещена. Матуш попытался передвинуть ногу, чтобы усесться поудобнее, но затекшая нога соскользнула, и, стало быть, не все еще кончилось: у него снова было такое ощущение, что он летит куда-то в пустоту. После этого вылетел из головы и город,
— Тьфу! — Это Матуш понял, сколько их надо — скоб и гвоздей. Получилось огромное число. Тридцать восемь скоб. Но, сплюнув, он и лошади дал понять, что ему все едино, из-за чего он так мучается и не может радоваться — из-за несбитых бревен или из-за чего другого.
Стало быть, лошадь везет Матуша, а Матуш везет в себе истины, которые не радуют его, и среди них самую суровую — что жизнь коварна, как хищник, и даже если она подкинет немного радости, то делает это только для того, чтобы истерзать Матуша. Все эти истины он везет в себе, ему плохо из-за того, что он все это знает. А вот лошади, должно быть, хорошо, она ведь ничего не знает, хоть и умна. Скотина есть скотина, пускай и умная. Она может найти дорогу в темноте, видит — и все тут. Лошадь — безгласная тварь, и прав всякий, кто так говорит. Стань сейчас Матуш лошадью, ему было бы хорошо, и он бы очень это ценил. Но он должен ехать как Матуш, Матушем он и останется и никогда больше не осмелится даже подумать, что хорошо бы стать лошадью, потому как это грех и святотатство. Об этом даже никому нельзя рассказать, особливо жене, уж она бы разнесла это по всем соседям. Это же… ах, да что тут говорить.
А вокруг темнота, а вокруг ни звука, и уж одно это заставляет человека затаиться в себе и только изредка, да и то с опаской, выглядывать из своего мирка, дескать, ага, что это там опять происходит? Так и Матуш.
Нет, не след было браться за это. Не надо было ехать в город и наниматься к богатому перекупщику, чтобы отвезти товар в горы к часовне, где каждый год бывает богомолье и ярмарка. Часовню эту построили потому, что там какой-то бабке явилась дева Мария. Другие поговаривают, что это вранье, что бабка эта тронулась умом, а про деву Марию она наплела с пьяных глаз. Ведь живы еще многие из тех, кто знал эту бабку, и все твердят одно — что она пила и была не в своем уме. Нет, не надо было ехать, он же не подряжался ездить каждый год, а возчиков на Кисуцах и без него хоть отбавляй. Храпел бы сейчас, и, глядишь, приснился бы ему красивый сон, потому что всякий раз, когда он ложится спать голодным, ему снятся красивые сны. Ведь как же так получается, что я еду, а глуховатый сосед и те, с верхних хуторов, остаются, и их лошади днем и ночью стоят в конюшне и видят перед собой лишь темную стену? Сегодня он ушел у соседей из-под носа, ловко улизнул, а вот когда переезжал мостик, бревна загромыхали. Может быть, соседи слыхали, а может, и нет. Если не слыхали, то завтра станут выспрашивать друг у друга:
— Где Матуш?
— Не знаете, где Матуш? Что-то я его сегодня не видал.
Потом они придут к ним домой и обо всем узнают от жены. Мужик завсегда вытянет от бабы все, что ему нужно.
А послезавтра?
Послезавтра они придут уже к нему самому. Когда заявится первый сосед с верхних хуторов, глуховатый будет уже у него. Будет сидеть и слушать. Ничего не будет делать, только сидеть и прислушиваться к разговору. Тот, первый, спросит:
— Ездил?
— Ездил.
— Заплатил он?