Избранные письма. 1854-1891
Шрифт:
Вот мои дела, Николай Павлович! Вы понимаете, что я должен иногда чувствовать, и, подумавши об одиночестве моем, Вы еще яснее угадаете, до чего мне было радостно получить Ваш ответ.
Благодарю Вас тысячу раз за Ваше желание быть мне полезным, но боюсь — осуществимо ли оно. «Рука Божия отяготела на мне!» Надо молиться и ждать еще худшее терпеливо.
Прошу Ваше сиятельство передать мое глубочайшее уважение Екатерине Леонидовне [369] и княгине Анне Матвеевне [370] . Я не забыл и никогда не забуду их радушной благосклонности ко мне в Царьграде.
369
Екатерина Леонидовна — гр. Е. Л. Игнатьева.
370
Анна Матвеевна — А. М. Голицына (1809–1897), княгиня, теща гр. Н. П. Игнатьева, урожд. гр. Толстая, жена кн. Л. М. Голицына.
С глубочайшим почтением имею честь быть Вашего сиятельства покорнейший слуга
К. Леонтьев.
Публикуется по автографу (ЦГАЛИ).
103. О. С. КАРЦЕВОЙ 12 ноября 1878 г., Козельск
(…)
371
…покойному брату… — Владимиру Николаевичу Леонтьеву (1818–1873), писателю, который был редактором «Современного слова», также участвовал в редактировании «Голоса». В 1870 г. принял на себя издание «Искры», но денежные неудачи вынудили его бежать за границу, где он и умер.
372
Нам не нужны монахи (фр.).
Впервые опубликовано в кн.: Памяти К. Н. Леонтьева, СПб, 1911, с. 294–301.
104. Вс. С. СОЛОВЬЕВУ. 14 декабря 1878 г., Козельск
(…) Очень бы мне хотелось поговорить с Вами о литературе! Вот, например, о Маркевиче [373] (т. е. о «Четверть века тому назад» [374] ). Как Вы находите, прав ли я или нет, если я Вам скажу, что сюжет, по-моему, гораздо интереснее и даже серьезнее «Анны Карениной», и есть места восхитительные по силе поэзии (например, хоть [нрзб.] или кутеж и политический спор после бала), но какая разница в чистоте исполнения! Герои все «взвинчиваются», «всхлипывают», все «невольно» оглядываются (эти «невольно»!). Еще что? Ан! Да… «Недоумел», не «насильно улыбаясь», и даже не «насильственно», а «насилованно». Что за язык! Очень немного есть нынешних писателей, которых приятно и не стыдно громко читать. Я Маркевича недавно читал громко, так все эти избитые «невольно» и неискусно придуманные «недоумело» пропускал. Но зато князь Ларион, граф Анисьев, Аглая и некоторые второстепенные лица до того хороши, что так бы хотелось выскоблить ножичком все эти шероховатости языка.
373
Болеслав Михайлович Маркевич (1822–1884) — писатель и публицист антинигилистического направления, называвший всех либеральных журналистов «разбойниками пера и мошенниками печати». Полемизировал с И. С. Тургеневым, который называл его «виртуозом в деле низкопоклонства». С другой стороны, Маркевича характеризовали как «человека приятного в обществе, занимательного рассказчика, прекрасного декламатора».
374
«Четверть века тому назад» — первый роман из трилогии Б. М. Маркевича, опубликованный в 1878 г.
Это все наделали сперва Гоголь, а потом И. С. Тургенев. У первого, впрочем, все это сильно и на месте, а у Тургенева какая-то уныло-юмористическая кислота… «потупила», «осклабила» и т. д. Этим летом я внимательно перечел «Записки охотника» и нашел вот что: на иностранном языке это должно быть очень хорошо. И для француза или немца очень интересно и поучительно. Русская жизнь 40-х годов изображена очень полно и верно (хотя и не без предвзятой либеральной тенденции), это может дать гораздо более ясно понимание о России, чем, например, Гоголь в своей гениальной и могучей односторонности, изображавший лишь одни серые стороны жизни нашей. Разумеется, «Мертвые души» неправда, ибо рядом с Чичиковым давно жили у нас Ленские и Онегины, Андреи Болконские и Пьеры Безуховы. Тургенев правдивее изображает действительность. Но это только отчетливо ретушированная фотография, со смыслом сделанная, и больше ничего. А на русском языке есть даже что-то подлое в стиле этой мелкой работы… (…)
Публикуется по автографу (ЦГИАЛ).
105. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 29 декабря 1878 г., Оптина Пустынь
Добрый друг наш, Николай Яковлевич, вчера получили мы письмо Ваше и посылку (афонские письма). Всей душой благодарю Вас за хлопоты и за сведения, сообщенные Вами. Нет! Видно, не судьба мне снова поступить на службу в Министерство иностранных дел. На днях потребую у них, чтобы они возвратили мне мой аттестат об отставке. (…) Мне необходимо, я вижу, взять какое бы то ни было место и где-нибудь. Когда я получу из Мин(истерства) Ин(остранных) Дел прямой отказ, мне свободнее будет искать что-нибудь другое, хотя бы попроще и пониже. Вы пишете, мой друг, чтобы я постарался приехать в Петербург. До Петербурга ли тут! Вы еще не знаете, что с нами случилось. Слушайте и ужасайтесь, и жалейте, и поймите. Этот зверь Катков, чтобы наказать меня за то, что я осмелился заболеть и возвратился из Киева, конфисковал всю плату за «Камень Сизифа» [375] и не выслал мне ничего, кроме тех несчастных 150 рублей, которые Вы выхлопотали у Любимова. (…) Весь расчет нашей жизни был веден на 300–400 рублей, которые должны были получиться. И что же? Ни письма к Любимову, ни телеграммы с оплаченным ответом самому Каткову не привели ни к чему.
375
«Камень Сизифа» — повесть Леонтьева, опубликованная в журнале «Русский вестник» (1877. Кн. 8—10, 12; 1878. Кн. 7—10).
376
…«барышни в платочках»… — кудиновские соседки Леонтьева девицы Раевские.
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
106. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 4 января 1879 г., Оптина Пустынь
(…) Видите, Николай Яковлевич, если бы я был один-одинешенек на свете с моей пенсией в 600 рубл(ей), без близких людей, без моей любви к Кудинову, к нашей там травке, и к людям тамошним, не только к Агафье и Варьке, но даже и ко всем мужикам кудиновским с их известными мне пороками, то мое положение было бы проще и легче. Я жил бы на пенсии при Оптиной и писал бы, что хочу; а теперь столько и стольких жаль, мне за столькое и за стольких больно! Прибавьте жестокую несправедливость, алчность, низость и легкомыслие людей, более меня сильных и счастливых, прибавьте мои недуги и мои барские закоренелые, никакой волей не победимые привычки, и Вы, может быть, ужаснетесь, что может выпасть иногда на долю одного человека в этой жизни. А литературная борьба, как внешняя с кулаками-редакторами, так и внутренняя с собственным художественным идеалом? А религиозные ограничения? Разве бы я оставил Людмилу, если бы не религия? Мы до сих пор друг друга любим… (…)
И, конечно, без мысли о Боге, чтобы в иные минуты могли удержать человека от какого-нибудь «выбора смерти», безболезненной и скорой. Еще не так давно я не понимал самоубийц, мне казалось, что существование даже и при нужде и горестях дает такие иногда хорошие минуты любви, созерцания, любимого труда, невинных развлечений общества и дружбы, что лишиться его очень жалко. С этой весны, с моей болезни в Любани, которая как ножом отсекла у меня возможность продолжать в Петербурге столь удачно начатые хлопоты, и после моего возвращения из Киева (плоды этого возвращения я пожинаю теперь) я стал, по крайней мере, сердцем, если не разумом, религиозно настроенным, понимать самоубийц. Все думаешь, что никому не нужен, ни России, ни растерзанной семье своей, ни даже Варьке какой-нибудь, которой до смерти хотелось бы дать хорошее приданое и устроить ее, как отец устраивает дочь (не шутите, даже и добродушно, умоляю Вас, над подобными еще живыми чувствами разбитого сердца!), ни Каткову, который снимает с меня, с живого, кожу и от которого я освободиться не могу, ни Министерству, которое предпочитает мне людей бездарных, ни монастырю какому-нибудь, ибо недуги и усталость моя не выносят надолго телесных отречений, необходимых в обители… Никому, ни Маше, которую я не всегда прокормить, могу, ни жене, которой я не в силах помогать много и которая после смерти моей будет получать по закону почти столько же из пенсии, сколько я могу ей помогать теперь.
Ну, довольно! Я, впрочем, очень рад, что я Вам все это написал, Вы сами должны сознаться по совести, что, при всей Вашей дружбе, при всей охоте Вашей помочь нам, при всей готовности нам сочувствовать, изустно почти невозможно серьезно и по душе побеседовать с Вами, ибо Вы выслушиваете слишком нетерпеливо, а это всегда обидно, и сверх того при каждой встрече Вы поднимаете вокруг себя такую бурю с этой водкой, огурцами, с гневом и злословием, то уж тут не до излияний! И слова не смеешь о своей душе вымолвить. А вымолвивши, так не дослушавши и не расспросивши, не вникнув, Вы уже сечете и рубите так, что хоть плачь и стыдись, зачем сдуру заговорил о себе…
А любить — любите искренне, вот поэтому-то я очень рад, что высказался Вам попространнее на бумаге, так как на словах этого никогда, вероятно, не будет возможно. (…)
Лобанову я писать не буду, а просто буду искать чего-нибудь другого. Я хоть в домашние учителя готов идти, в богатый и добрый сердцем дом.
Не говорите, что я в скиту пока; ведь это все равно что желтый дом, и Вы это говорили.
Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
107. Вс. С. СОЛОВЬЕВУ. Январь 1879 г., Оптина Пустынь
(…) А деревня моя, знаете ли, что такое для меня? Вот что: нигде, ни в столице, ни в уездном городе, ни в монастыре, ни в Турции, когда я был на службе, нигде я так много и так спокойно писать не мог, как у себя в Кудинове. Понимаете, когда я сел за письменный стол, то петух и тот знает, что под моим окном громко кричать нельзя, потому что он научен опытом. Сейчас выскакивает откуда-то девочка (натравленная уже на это) и бросает в него камнем. Как это в «Слове о полку Игореве»… «Сороки не стрекоташа [нрзб.]» [377] . Я не помню верно текста, но приблизительно. Вот почему, повторяю, заметка Ваша обо мне и ряд объявлений в «Ниве», может быть, косвенно послужит ко спасению моего последнего этого убежища. Простите, что я посвящаю Вас так грубо и просто в эти мои хозяйственные дела. Но уж если принимаете участие, так принимайте. (…)
377
«Сороки не стрекоташа»— неточная цитата. Правильно: «А не сороки встроскоташа…».