Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
И сейчас, возвращаясь вместе с Верой Николаевной домой, слушая ее рассказ о пяти утопленных, Штрауб и восхищался Максютой и в то же время слегка чувствовал ревность к нему. Он не мог найти в себе слов, которые бы можно было сказать и которые хоть как-нибудь определили бы его отношение к Максюте. Он оглядывал Веру Николаевну, и ему казалось, что за эти три недели его отсутствия она заметно раздобрела и голос у нее стал и крикливее и наглей, а главное, в чем он даже боялся и сознаться, он уже опасался ее. Он знал, что она не причинит ему вреда. Даже если бы он покинул ее или покинул бы даже григорьевский лагерь. Но
— А тебя к Максюте назначили, — вдруг сказала Вера Николаевна.
— Куда?
— Редактором газеты, — раздельно произнесла Вера Николаевна. — Ты иди к Григорьеву.
Атамана он нашел возле церкви. Григорьев стоял в лакированных сапогах, в длинной шелковой рубахе, блестящей и желтой, на которую падал отсвет недавно выбеленной церкви, так что вокруг атамана было пышное сияние. Он стоял на бочке и, должно быть, только что окончил свою речь к толпе, стоявшей на площади; он кидал в толпу крестьян награбленные товары. Позади него была громадная бочка, доходившая чуть ли не до плеч атаману. Из этой бочки адъютант, бывший урядник так называемой корчемной стражи, подавал ему куски мануфактуры, чулки, пачки мыла. Особенно далеко летели пачки мыла. Толпа закружилась, закричала, заклубилась пыль, и чем дальше и сильнее кидал товар атаман, тем тяжелее было дышать из-за пыли. Голос у него был слабый, и потому нельзя было разобрать, что он выкрикивал. Пара ботинок упала у ног Веры Николаевны. Из толпы выскочила баба. Цепкими пальцами она схватила за бечевку, которой были связаны ботинки, и, торжествующе взмахнув ими у лица Веры Николаевны, провопила какую-то замысловатую ругань. Но Вера Николаевна не слышала этой ругани, она восторженно смотрела на батьку Максюту, который стоял теперь рядом с атаманом Григорьевым и кричал своим сиплым голосом:
— Обещаем еще больше добра! Набирай ватагу, громи города, сметай власть! Сейчас пойдем на Херсон, на Одессу, на Екатеринослав!..
Штрауб и Вера Николаевна с трудом пробились сквозь толпу и догнали атамана уже возле дома попа, где он жил. Он шел, слегка прихрамывая, потому что надел узкие сапоги, которые натрудили ему мозоль, и, вытирая шею, покрытую белесым волосом, говорил кому-то, видимо разъясняя роль акциза и явно гордясь своим ученым прошлым:
— Ныне под акцизом разумеют косвенный налог на предметы внутреннего производства, выделываемые частными лицами, и взимают этот налог с его потребителей. Слово это латинское и значит accedere — налагать, устанавливать приращение…
— А Гришку опять рвет! — крикнул кто-то со двора. Гришка был любимый сеттер, которому атаман не постеснялся из-за любви к нему дать кличку по своей высокочтимой атаманом фамилии. Этот сеттер отличался страшным обжорством, и поэтому Григорьев никому не позволял кормить его; другие, казалось атаману, только зря перекармливали собаку.
Услышав это, Григорьев прекратил разговор и, положив полотенце, которым он вытирал шею, на левую руку, как половой, побежал к своему псу той иноходью, которой бегают половые, чтобы не разбить посуду.
Штрауб догнал его.
— Разрешите доложить, атаман… — начал было он.
— После, после! — дискантом прокричал Григорьев, взмахнув полотенцем. — Готовьтесь, вы назначены в Екатеринослав!
… Уже в виду Екатеринослава Штрауб узнал, что организованный при
Двенадцатого мая отряды григорьевцев ворвались в Екатеринослав и свергли советскую власть. Максюта ограбил все склады, квартиры и магазины, вытащил товары на площадь и разбросал их гарнизону города, чтобы привлечь его на свою сторону. Штрауб выпустил уже два номера газеты «Анархист», на первой странице которой жирным шрифтом был напечатан лозунг григорьевщины: «Бей жидов и грабь буржуев».
— А как же Махно? Что он думает? — спрашивал тревожно Штрауб.
— И без Махно справимся, — сказал Максюта и добавил, смеясь: — Власть, как бабу, делить ни с кем не надо. Куда тебе Махна? Сиди! Хочешь свои сочинения печатать — печатай, мне бумаги не жалко.
Глава двадцатая
Ламычев быстро устал комендантствовать на ипподроме.
— Жеребца я люблю степного, — сказал он Пархоменко, — и чтобы при нем табун находился; а тут что же: по талонам силу отпускать. Да провались оно пропадом! Кроме того, я себе заместителя нашел, из часовых. Очень любит талоны эти самые писать, должно быть у баб отвергнут.
— Куда же теперь тебя?
— Куда хочешь. Я думал, на ипподроме больше событий будет. А ремесленников я не люблю…
— Зря ты с Дону уехал.
— Почему зря? Я так думаю, что на Украине я могу быть сильно полезным человеком. На Дону я всю свою силу получил. Почетное знамя ВЦИКа привезли из Москвы? Привезли. Кому было передано, в чьи руки? В мои. И часы тоже, — он достал часы, щелкнул крышкой и медленно положил в карман. — Теперь хочу посмотреть, как юг будет сеять.
— Самому сеять не хочется?
— Да вот пока не тянет.
Он подсел ближе к Пархоменко и быстро, словно боясь, что постесняется дальше говорить и остановится, заговорил:
— Рука у меня отрезанная по земле тоскует, хоть и нет ее. Семейные меня почитают. Внука назвали в мою честь Терентием. А все-таки мне кажется, Александр Яковлевич, что я в калеки ухожу. Как же так? Какой же я ремесленник?
— Ты что ремеслом-то называешь?
— Рукоремеслом-то? Это кто кусочки собирает и в окна стучит.
— Может быть, тебе по снабжению пойти? — понимая его тоску, спросил Пархоменко.
Ламычев ответил сдержанно, но по тону его ответа чувствовалось, что Пархоменко угадал его желание.
— Снабжение?.. Я тут приглядываюсь, оно трудное. Мужик на селе к работе не тянется, запуган, думает, что мы, как махновцы, денег платить не будем, а только плеть в зубы.
— Возьми, съезди, достань хлеба.
Пархоменко нарочно дал Ламычеву самый отдаленный и трудный участок, в большинстве своем заселенный богатыми хуторянами. Ламычев взял паровоз и один классный вагон — он не мог не удержаться, чтобы не повеличаться, — и так поехал в большое село Берестку. Заплатив за грехи и проступки своего предшественника-заготовителя и монетами и товарами, Ламычев сразу же, неподалеку от мельницы, нашел бетонный погреб — яму с дубовой дверью, а на двери — большую печать с знаком трезубца.