Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Кто печати наложил? — спросил он в сельсовете.
— А Махна.
— Сколько же тут зерна запечатано?
— А вагонов сорок.
— Добре, — и он сковырнул печать.
Подвод до этого не было, и найти их казалось невозможным, но как только он сорвал печати, получилось так, что будто бы он сорвал печати и с подвод. Привели коней, впряженных в телеги. Тогда Ламычев «двинул элеватор», то есть пустил трансмиссию, поставив под жолоб огромное корыто, сколоченное из теса, — и зерно потекло в это корыто. С приятным,
Подали состав. Стали грузить вагоны зерном. Ламычев зашел в вагон посмотреть, не осталось ли там свободного места, тщательно ли идет погрузка. Когда он вылез из вагона, ему показалось, что грузчиков стало меньше, а главное, исчезли и председатель сельсовета и секретарь.
«Эх, не успеем, пожалуй, увезти вагоны», — подумал Ламычев.
К станции подъехало несколько верховых.
Молодой мордатый парень с таким ярким румянцем на щеках, что на него без смеха и смотреть нельзя было, спросил, наставляя винтовку и не слезая с коня:
— Откуда?
— Из Харькова, — ответил, смеясь, Ламычев.
— Кто?
— Уполномоченный по снабжению округа.
— Фамилия?
— Ламычев.
— А!..
— Что «а»?
— Поехали в штаб Селезнева.
Селезнев, как уже слышал Ламычев, был начальником штаба Махно: «Видать, и Махну поглядим», — подумал Ламычев с удовольствием, ощущая, что вся его тоска прошла и что в конце концов даже приятно идти среди верховых. Когда его вели мимо почты, он вдруг сказал конвойным:
— Мне телеграммы надо с почты взять. Будут допрашивать — для вас же сгодятся доказательства, что я комиссар.
— А бери! — сказал мордатый и, как и предполагал Ламычев, не слез с коня, а только велел своему подручному стать во дворе, чтобы арестованный не мог убежать с черного хода. Ламычев вошел в почтовое отделение и написал телеграмму в Харьков к Пархоменко: «Если погибну, ищи у Махны». Вернувшись, он показал мордатому своему конвойному квитанцию на телеграмму, и тот удовлетворенно кивнул головой.
В комендантской, длинном и сыром сарае, где пахло крепко свиньями, на щелистых нарах лежали избитые мужики. Он сел на край нар. Какой-то голос спросил из темноты:
— Дядя, день-то нынче как называется?
— Пятница, — отвечал Ламычев. — А чего?
— Обещали в среду вешать, а все бьют. Ноги ноют. Весна, что ли, ветреная…
Был конец апреля. Как раз самое время говорить о посевах. Мужики жаловались, что нет зерна, а махновцы, как ошалелые, все зерно стараются обменять на спирт.
Ламычев в комендантской
— Ламычев?
— Он самый.
— Слышали.
— Откуда?
— А я Селезнев. Мне все известно: кто и как.
Махновец поставил на нару ногу и, подтянув голенище, сплюнул.
— Кто тебе разрешил хлеб брать? Тебе известно, кто здесь хозяин?
— Оттого и взял, что известно, кто хозяин.
— Кто?
— Советская власть.
Махновец рассмеялся, опять выпил, крякнул и понюхал корку хлеба. Затем, видимо чувствуя внутри приятную теплоту, доброжелательно сказал:
— Ну, и дурак. Заколем тебя.
— И ты от смерти не уйдешь. Мне-то что, черт с ней, с жизнью, только вот вагоны мои непременно надо направить в Харьков. Заводы останавливаются.
— И пускай останавливаются, — он налил вина, но тоненькой струйкой и едва на донышке, в другую кружку, подал ее Ламычеву. — Пей.
— Комиссары не пьют.
— Ну, все мы из одной деревни, — сказал он и лег на нары.
Ламычев думал: «Сонного рубить, что ли, будут?», и он гадал, удастся ли Пархоменко вывезти хлеб, погруженный в вагоны. Как всегда, теперь он лежал на спине, и, как всегда, стоило только лечь, начинало ныть плечо, у которого отняли руку, и болело темя.
Проснулся он под утро, когда все уже посерело. Поезд стоял. Продрогшие караульные топтались у дверей теплушки. Когда Ламычев поднял голову, караульные перестали топтаться.
— Куда приехали?
— Не велено говорить, — ответил караульный.
Завизжали на разные голоса двери теплушки. Вошел в темной своей свитке Селезнев. Должно быть, он плохо спал, потому что все еще потягивался, зевал, сплевывал и приказывал караульным принести воды постуденее. Собирая в портфель бумаги, он сказал:
— Приехали в Гуляй-поле.
— К Махну пойдем? — спросил Ламычев.
— Пойдем, раз ты рвешься.
От станции до штаба Махно было никак не меньше пяти километров, но всю дорогу они почему-то шли пешком. Впереди шел Селезнев, крепко прижав к боку портфель. За ним шел Ламычев, а позади — конвойные. Селезнев молчал, изредка густо сплевывая и останавливаясь, чтобы из вежливости растереть плевок.
Вошли в большой помещичий двор. Ламычев увидел длинные выбеленные конюшни и посреди двора — выкрашенный блестящей краской, похожий на бляху, трехэтажный дом, перед которым стояла беседка, украшенная высохшими прошлогодними стеблями садового винограда. Конвойные проводили Ламычева в эту беседку, а Селезнев пошел в дом.