Изгнанник
Шрифт:
Она сделала было слабое движение, чтобы высвободить руку, но он не выпускал. Она перестала сопротивляться.
В этой темной аллее было жарко. Где-то высоко над головою жужжали пчелы, где-то чирикнула и вдруг замолкла птица.
Как это произошло — ни Сергей, ни Лили не знали — но ее голова была на его груди, и он покрывал жадными поцелуями ее горячие щеки, и шаловливую родинку, и полуоткрытые влажные губы.
А она среди этих поцелуев умирающим голосом шептала:
— Сергей Владимирович!.. Ах, Сергей Владимирович!.. Зачем вы…
— Лили! — невдалеке раздался звонкий голос Сони.
Сергей вскочил
Теперь он ни о чем не думал, его грудь высоко поднималась, в виски стучало. Он шел все скорее и скорее.
Вот ему послышалось, что где-то вдали как будто кто-то плачет. Но он не обратил внимания и шел дальше.
XVII. ИЗ ДВОРОВЫХ
Кто же это плакал?
За частыми кустами и деревьями, которыми была обсажена дорожка, выходившая из темной аллеи, начинался отлогий спуск. Внизу этого спуска поднимал свою широкую вершину столетний дуб, а под дубом и вплоть до быстрого ручейка зеленели, а под осень краснели своими ягодами кусты бузины. Ствол гигантского дуба и эти кусты образовывали нечто вроде низенького грота. В этот грот была протоптана тропинка, в гроте лежал коврик, из камней было сделано что-то похожее на скамейку.
Все это было делом рук маленького Володи, который и называл навес под дубом гротом.
Это было очень укромное местечко парка, сюда никто почти никогда не забирался, а дети так даже боялись этого дуба, потому что Володя рассказал им про него разные страсти.
Он рассказал, между прочим, что в дупле этого старого дуба живет лесовик, что поздно вечером и ночью в гроте горит таинственный огонечек.
И, рассказывая все это своим убежденным, серьезным тоном, он сам верил и в лесовика, и в огонечек. Он ни за что бы не отправился поздно вечером в свой грот, но днем — это другое дело — это было его любимое место, тем более что он знал, что может, забравшись сюда, спокойно пробыть здесь сколько ему вздумается; никто не увидит, никто не потревожит, никто не помешает ему мечтать и придумывать разные волшебные и интересные истории.
Зимой ему очень недоставало грота, и хотя в старом горбатовском доме, на Мойке, у него тоже были свои любимые местечки, но все же грот оказывался незаменимым.
Здесь Володя переживал лучшие минуты своей странной детской жизни. Здесь он яснее, чем где-либо, воображал себя героем всяких невероятных приключений, воплощался в созданных его же горячим детским воображением чудодеев.
Вот и теперь он сидел в своем гроте; но не один. Рядом с ним была девочка лет двенадцати, и ее-то горький плач расслышал Сергей Владимирович, уходя из темной аллеи.
Это была простая девочка, хотя и одетая гораздо заботливее и наряднее, чем вообще одевались девчонки знаменской дворни. На ней было ситцевое платьице с открытым воротом и коротенькими рукавами. Ее голую шею прикрывал несколько вылинявший, но все же шелковый розовый платочек; ноги были обуты в стоптанные, но все же прюнелевые башмачки. Черные, как смоль, густые волосы ее были заплетены в крепкую длинную косу, перевитую ленточкой.
Девочка эта была поразительно хороша собою. Ее заплаканные черные глаза с длинными ресницами невольно останавливали на себе внимание. И особенно хорош был ее рот, безукоризненно очерченный и в то же время имевший в своем выражении что-то смелое, решительное,
— Да перестань же, не плачь, Груня, — повторял Володя, серьезно и печально глядя на нее.
Но у него самого вид был встревоженный.
— Перестану, перестану, милый барин, только дайте немножко успокоиться, дайте выплакаться! — сквозь рыдания отвечала девочка и, видимо, делала над собой усилия, чтобы остановить рыдания.
Наконец ей это удалось. Она вынула из кармашка своего платьица платок, свернутый комочком, вытерла глаза и постаралась улыбнуться Володе.
Она была чудно хороша в эту минуту. Он наклонился к ней, обнял ее и поцеловал, а потом погладил по голове.
И все это он сделал как старый, рассудительный человек, успокаивающий ребенка.
— Ну вот, так-то лучше, — проговорил он тоже старым голосом, — зачем даром плакать… И теперь расскажи ты мне все, как было, а то я ничего не понимаю. Оболгали! Наказали!.. Кто? Как? За что? И как ты сюда попала?.. Даже напугала меня… вхожу — знаю — никого здесь нет, а ты вдруг лежишь будто мертвая!..
— Ах, да лучше мне бы и быть мертвой! — прошептала девочка. — Вся жизнь опротивела…
— Что ты? Что ты? — испуганно воскликнул Володя и даже замахал руками. — Зачем ты так говоришь? Зачем тебе умирать?.. Не надо…
— Да жить уж больно обидно, милый барин, никто-то меня не любит… прежде ласкали и все такое… Как барыня прогнала меня от себя, так всякий норовит как бы толкнуть, ущипнуть. Еще вчерась Анисья так, зря проходила мимо — да как щипнет! Так я аж на пол покатилась!.. Во!.. глядите… во синяк какой!..
Она завернула коротенький рукав своего платьица и показала Володе у самого плеча огромный темный синяк.
— А сегодня вот такое…
— Да что такое?
— Маланья убирала у старой барыни комнату, да, видно, разбила флакончик… Барыня как увидала — спрашивает: кто это сделал?.. А она на меня и сказала. А я, видит Бог, в барынины комнаты после того и не заглядываю, мне и мимо-то них идти боязно… А Маланья говорит: я разбила, совести у нее нет!.. Призналась бы барыне, может быть, та ее и простила бы, а как сказала на меня, сейчас это барыня велит меня звать… Потащили… а они как крикнут: «Ты это, мерзавка, разбила?» Я ни жива ни мертва… Ну как я на себя возьму такое, когда и в комнатах-то не была… Я говорю: нет, ей Богу нет, и не входила! А они ко мне: «А говорят, так ты еще и запираешься, лжешь… розог!» Маланья злющая и рада, тотчас притащила… и уж секли меня, секли, у барыни же, сама барыня смотрела. Как вышла я оттуда — не помню, пустилась бежать сама не знаю куда, и вот сюда прибежала… упала и лежу. А тут вы, милый барин…
Голос Груни оборвался, она опять заплакала и сквозь слезы проговорила:
— Только вы меня и жалеете…
Она схватила руку Володи и стала целовать ее. Он не отнимал руки, он глядел на нее совсем растерянно, широко раскрыв глаза и нервно раздувая свои тонкие ноздри. Его нежные щечки побледнели, и временами он слабо вздрагивал.
— Высекли! — не то с изумлением, не то с ужасом повторял он. — Больно?
Груня перестала плакать, глаза ее сверкнули, она закусила свои хорошенькие губы.